литературой духовное развитие человека не заканчивается – предпочтительней художественной концепции Пушкина.
Доказательств тут нет и быть не может, но вот что мне приходит на ум в этой связи: я отлично помню те времена, когда Й.-С. Баха играли в пушкинской манере, то есть размеренно, осмысленно, объемно, а главное, просветленно, – так, что глубина его музыки, выходя на поверхность, как бы замедляла и во внутреннем пределе останавливала стихийное движение звуков и баховская музыка точно запечатывалась в золотой янтарь, – так играли Баха наш Святослав Рихтер, Гленн Гульд и Альфред Брендель, и долгое время я был убежден, что это и есть оптимальное исполнение отца европейской музыки.
Но вот явились Элен Гримо и Мюрей Перайа, – и они стали играть Баха прежде всего страстно, умышленно стуча по клавишам чуть ли не до одержимости, иные пассажи граничат у них с иррациональностью, однако главное здесь не упускать из виду соборную архитектонику Целого в баховской музыке! и вот эта толстовская интерпретация Баха – никогда бы не мог такого предположить – осилила в моем сознании пушкинскую: невероятно, но после них исполнения Святослава Рихтера выглядят какими-то слегка устаревшими и даже, я бы сказал, несколько скучноватыми, они больше не удивляют, а значит самое великое искусство закончилось, – но ведь оно было, в этом нет никаких сомнений, и несколько десятилетий, начиная с шестидесятых, музыкальный мир не знал лучшего исполнителя Баха, нежели Святослав Рихтер.
Когда же я где-то наткнулся на замечание, что Будда, этот апостол и символ абсолютного ухода от жизненных треволнений, должен был быть психологически глубоко страстным и даже одержимым человеком, все встало на свои места, – теперь я ясно вижу глубочайшую музыкальную близость между этими тремя духовными гигантами – Буддой, Й.-С. Бахом и Львом Толстым, и состоит эта близость в невероятной метафизической страстности с одной стороны, а также в сотворении ею – духовной страстностью – в недрах бытия и параллельно в нашем сознании некоего Потока, раз войдя в который уже остаешься в полном убеждении, что нашел то, чего всю жизнь искал.
И пусть мне еще докажут, что Пушкин и ему подобные художники тоже в этом Потоке, нет, они скорее напоминают волшебные острова посреди него – подобные тому, где провел семь лет Одиссей, очарованный нимфой Калипсо: впрочем, разве эти волшебные острова искусства портят пейзаж? и разве Поток не выигрывает от всех этих островов, полуостровов и даже материков, его окружающих?
Между прочим, и пушкинские глаза, по свидетельству современников, производили именно волшебное впечатление, чего о глазах Льва Толстого сказать никак нельзя: ведь волшебство – это когда любое движение, даже самое благородное и субтильное, снизу вверх, превращается в уравновешенное вращение по кругу, – а может ли безостановочное восхождение от Низшего к Высшему, без какого-либо намека на магический круг, тоже заключать в себе волшебство? может быть, да, а может быть, нет, – и вот, желая во что бы то ни стало отыскать его, мы инстинктивно всматриваемся в колючие толстовские глаза дольше и пристальней, чем в очаровательные пушкинские.
Но как взгляд человеческий не в состоянии на чем-то долго сосредоточиться и вынужден переходить с одного предмета на другой, так наши только что с таким трудом обретенные спокойствие и отрешенность спустя положенное время сменяются как ни в чем ни бывало беспокойством и привычной привязанностью к вещам повседневным и все идет дальше своим чередом, – потому что мечта должна оставаться мечтой и не лежит ей никак воплощаться в действительность: как часто приходится замечать, что именно у людей с мечтательным взглядом уживаются в душе сплошь и рядом самые противоположные и часто даже извращенные настроения.
И все-таки благодарность за все хорошее в жизни – потому что все реально могли быть в тысячу раз хуже – и в то же время фактическая невозможность быть до конца счастливым: во-первых, по причине антиномической природы человека, а во-вторых, в силу элементарной солидарности с прочими живыми существами, которые всегда и везде страдали, страдают и будут страдать, – уже одно это элементарное противоречие толкает нас к тому самому единственному поступку.
Плюс к тому слишком часто встречающаяся в жизни ситуация, когда мы причиняем близкому человеку зло или обиду, причем снова и снова, даже после долгих и тщательных размышлений и почти против воли, и это несмотря на то, что мы прекрасно знаем, что угрызения совести, как тень, отныне будут сопровождать нас всю жизнь, и все-таки мы не отрекаемся от содеянного, хотя и продолжаем как ни в чем ни бывало раскаиваться в нем, – также и она, эта ситуация, подталкивает нас к тому самому единственному поступку.
Наконец приходится учитывать и тот фактор, что никакое течение жизни, никакое счастливое стечение обстоятельств, никакая благоприятная судьба, никакие люди и никакие боги не в состоянии устранить или даже смягчить оба вышеприведенных аргумента.
Один же единственный поступок, с неумолимой логикой вытекающий из всего вышесказанного, как вода вытекает из крана, есть, конечно, неумелая, но искренняя попытка сесть в позу Лотоса, закрыть глаза и хотя бы приблизительно испытать то субтильное психологическое состояние, которое Будда называл ниббаной.