котором переживание неценности всего, что раньше было ценным, бесконечно сменяется неясным предчувствием, надеждой на новые ценности.

Ницшеанское требование переоценки ценностей возникло именно в условиях неопределенности и поэтому само остается до конца неопределяемым. Ему можно интуитивно сочувствовать, но его невозможно рационально уяснить. В психологически гипостазированном состоянии смысловой неопределенности аппарат классической философии стал для Ницше средством создания неклассической философской иллюзии, не соотносящейся с действительностью. Таковой у Ницше явилась вера в «сверхчеловека», происходящая из требования нового отношения к миру: ничего предзаданного, ничего предустановленного.

Однако действительность, каковой бы ни была ее метафизическая трактовка, вносит свои коррективы в любые спекуляции. Нигилизм неизбежно перешел в свою следующую фазу, и обернулся крахом иллюзии, разрушающим поворотом «назад от “Бог есть истина” к фантастической вере “все ложно”» [314, с. 35]. Эта мысль Ницше обозначила действительное отрицание всех смыслов, или абсолютный пессимизм, если не для него самого, то для многих его современников. «Чувство правдивости, высоко развитое христианством, начинает испытывать отвращение к фальши и изолганности всех христианских толкований мира и истории» [314, c. 35] – эти слова вполне относятся и к иллюзии «сверхчеловека».

«Сверхчеловек» оказался вынужденным решать одну из самых сложных задач: как справиться со своей свободой от Бога [314]. Но вместо этого смог только самообнаружить себя существом без всякого смысла и четкой цели, указывающих на будущее. Отсюда не реализовавшаяся обезбоженная свобода неизбежно вывела вовсе не к утверждению «воли к власти», а к мысли о вседозволенности. В этом смысле Ницше действительно определил один из самых болезненных нервов кризиса, чем, по всей вероятности, была предопределена его огромная популярность. Слова Б. Рассела вовсе не случайны: «Если Ницше – просто симптом болезни, то, должно признать, эта болезнь очень широко распространена в современном мире» [342, с. 702].

Трагедию Ницше удивительным образом предвосхитил персонаж Достоевского – Иван Карамазов. В обратном отсчете времени Карамазов «продолжил» мысль Ницше: если человек отбросит Бога и сам встанет на его место, то вместе с тем он займет и «первое место» в котором не существует закона. «Где стану я, там сейчас же будет первое место… “все дозволено”, и шабаш!» Свобода обернулась ужасом произвола и страхом ничем не оправданной смерти. В. Вересаев сказал по этому поводу: «Рассуждение вполне правильно. Человек не может не знать, что он умрет, – не завтра, так через сорок лет. Что же это за странная душевная тупость – думать о каком-то счастье, суетливо устраивать мимолетную жизнь, стремиться бороться, чего-то желать и ждать. Для чего? Два только есть логически разумных выхода – либо убить себя, либо последовать примеру пирующих во время чумы: отдаться мгновенным наслаждениям, затуманить мысль о неотвратимом будущем и самозабвенно упиваться

Ужасом той мертвой пустоты,Которую в моем дому встречаю,И новостью сих бешеных веселий,И благодатным ядом этой чаши» [36, с. 11].

Достоевский парадоксально «выявляет» у Ницше немыслимый даже для Шопенгауэра пессимизм, отчетливо видимый в строках: «Злополучный однодневный род, дитя случая и нужды, что вынуждаешь ты меня сказать тебе то, чего полезнее было бы тебе не слышать? Наилучшее для тебя вполне недостижимо: не родиться, не быть вовсе, быть ничем. А второе по достоинству для тебя – скоро умереть» [315, с. 29]. Е. Трубецкой почему-то увидел в этой констатации много пошлости [404], а Л. Шестов – безответный «глас вопиющего в пустыне» [476]. Иррационализм философии Шопенгауэра и его продолжение в глобальном ницшеанском отказе от прошлого показывают путь, которым европейская культура продвигалась к ощущению тотального краха надежд на любое разумное начало мира, способного прояснить смысл и цель бытия.

Русская мысль оказалась необыкновенно чуткой по отношению к идее сверхчеловека. Например, В. Соловьев отмечал, что в его время люди чрезвычайно отзывчивы к трем основным идеям: экономическому материализму, отвлеченному морализму и демонизму «сверхчеловека». Из трех мыслителей – К. Маркса, Л. Толстого, Ф. Ницше – представляющих эти идеи, наибольший интерес Соловьева вызывал последний. И его отношение содержит отчетливую позитивную ноту: «Ныне благодаря Ницше передовые люди заявляют себя так, что с ними логически возможен и требуется серьезный разговор – и притом о делах сверхчеловеческих» [381, с. 411]. Но далеко не все оказались способны ее расслышать.

Просвещение парадоксально инспирировало иррациональное «перерождение» рационального «кода» европейской культуры. Оно привело к возникновению ситуации неопределенности смысла бытия и спровоцировало субъекта на его поиски иными способами. По мере того как рациональная форма божественных или метафизических идеалов становилась неактуальной для интерпретации смысла, вместо нее стали воздвигать другие.

Сомнениям иррационализма относительно истинности смысла XIX век противопоставил весьма мощный ответ англо-американской философии: истинно то, что полезно [329]. Эта идея уходит корнями в английский эмпиризм и утилитаризм. По мнению Ф. К. С. Шиллера, приспособившего наследие софистов к условиям буржуазной Англии викторианской эпохи, каждый отдельный человек является мерой своей особой истины [564; 565]. Хорошо известно, что из этого последовало: отвержение детерминизма с одновременным утверждением индетерминированности, означавшей, в частности, что человек волен выбирать те дефиниции, в зависимости от которых должна строиться картина мира. Любопытно, что российский современник Ф. К. С. Шиллера – П. Юшкевич [подробнее см. 481], симпатизировавший прагматизму, признал, что в таком случае прагматизм затрагивает уже не только наши теории о действительности, но и саму действительность, понимаемую как конкретный мир наблюдения. В. Джемс был уверен, что случается, когда факт не может возникнуть, если нет предварительной веры в его существование. А если вера в факт может способствовать возникновению последнего, то «странно и нелогично» было бы утверждать, что вера, предваряющая научную очевидность, не способна служить задаче человека конструировать реальность [165]. Почти то же самое можно обнаружить и у Дж. Дьюи [173; 174]. Таким образом, прагматизм проложил мост от делания истины – к деланию реальности, исчезающей поэтому как нечто независимое от человека и самостоятельное.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату