зависимость. «Если мы не сделаем из смерти Бога великого отречения и непрерывной победы над нами самими, нам придется заплатить за эту потерю». Иначе говоря, бунт Ницше выливается в аскезу. Он заменяет «если нет ничего истинного, то все позволено» Ивана Карамазова более логичным «если нет ничего истинного, то ничто не позволено». Отрицание того, что в этом мире запрещено только что-то одно, означает отказ от того, что разрешено. Там, где невозможно отличить черное от белого, свет гаснет, а свобода становится добровольной тюрьмой.
Можно сказать, что Ницше не просто методично заводит свой нигилизм в тупик, но и загоняет его туда с какой-то отвратительной радостью. Его явная цель — поставить своего современника в невыносимое положение. Создается впечатление, что единственное, к чему он стремится, — это довести противоречие до крайности. Тогда человек, если он не хочет задохнуться в этой удавке, должен одним ударом разрубить узел и создать свои собственные ценности. Со смертью Бога ничего не кончается; ее можно пережить, но при условии подготовки очередного возрождения. «Если не находят величия в Боге, — говорит Ницше, — его не находят нигде. Нужно или отрицать, или созидать его». В отрицании этого величия видел свою задачу окружавший Ницше мир, по его мнению, катящийся к самоубийству. Его создание стало той сверхчеловеческой задачей, ради которой он хотел умереть. Действительно, он знал, что созидание возможно лишь при достижении крайней степени одиночества и что человек решится на это головокружительное усилие, только если крайняя нищета духа заставит его сделать этот шаг или умереть. Поэтому Ницше кричит ему, что его единственная истина — это земля, которой надо хранить верность, на которой нужно жить и самому заботиться о своем спасении. Одновременно он учит, что жить на земле без закона невозможно, потому что жизнь как раз и предполагает наличие закона. Как прожить свободным и без закона? Человек должен дать ответ на эту загадку, иначе ему не уйти от смерти.
Ницше, по крайней мере, не уклоняется от ответа. Приходится рисковать — вот его ответ; Дамокл лучше всего танцует, когда над ним нависает меч. Надо принять неприемлемое и сносить невыносимое. Достаточно признать, что мир не имеет цели, и Ницше предлагает допустить его невиновность и заявить, что он неподсуден, поскольку нельзя судить за намерения. Следовательно, все оценочные суждения следует заменить одним «да» — полным и восторженным слиянием с этим миром. Тогда из абсолютного отчаяния родится бесконечная радость, а из слепого рабства — беспощадная свобода. Быть свободным — значит уничтожить цель как таковую. Стоит принять невиновность будущего, и оно станет воплощением максимальной свободы. Свободный дух любит то, что необходимо. Глубинная мысль Ницше заключается в том, что необходимость явлений, если она абсолютна, без единой трещины, не подразумевает никаких принуждений. Полное слияние с тотальной необходимостью — вот его парадоксальное определение свободы. Тогда вопрос: «Свобода от чего?» — заменяется вопросом: «Свобода ради чего?» Свобода совпадает с героизмом. Она есть аскетизм великого человека, «до предела натянутая тетива».
Это высшее утверждение, рожденное из изобильной полноты, есть безговорочное утверждение самого греха и страдания, зла и убийства, всего того, что в сущем есть проблематичного и странного. Оно рождается из сознательного стремления быть тем, кто ты есть в том мире, каков он есть. «Смотреть на самого себя как на некую фатальность, не желать действовать иначе, чем действуешь». Слово произнесено. Ницшеанская аскеза, начавшаяся с признания рока, заканчивается обожествлением рока. Судьба тем желаннее, чем она беспощаднее. Моральный бог, жалость, любовь суть враги рока, с которым они пытаются сравняться. Ницше отвергает искупление. Радость будущности — это радость уничтожения. Но уничтожению подвергается только индивидуум. Движение бунта, посредством которого человек требовал собственного бытия, исчезает в абсолютном подчинении индивидуума будущему. На место
Тогда Ницше возвращается к истокам философии, к досократикам. Последние упразднили идею конечной цели ради сохранения вечности воображаемого принципа. Вечна только сила, не имеющая цели, Гераклитова «игра». Ницше силится доказать наличие в будущем закона, а в необходимости — игры: «Ребенок — это невинность и забвение, возобновление, игра, колесо, катящееся само по себе, перводвижение, священный дар говорить „да“». Божественность мира объясняется его беспричинностью. Вот почему только искусство в силу той же беспричинности способно охватить его разумом. Ни одно суждение не отражает представления о мире, но только искусство может научить нас его воспроизводить, как и сам мир вечно воспроизводит себя в бесконечных повторениях. На том же песке изначальное море без устали повторяет одни и те же слова и выбрасывает на берег одних и тех же существ, удивленных тем, что они живут. Но для того, кто, по крайней мере, согласен возвращаться и видеть, как все возвращается, для того, кто согласен стать эхом, и эхом восторженным, искусство участвует в обожествлении мира.
Действительно, именно таким образом в конце концов проявляется божественность человека. Бунтарь, вначале отрицающий Бога, затем стремится его заместить. Но мысль Ницше состоит в том, что бунтарь становится Богом, только отказываясь от всякого бунта, даже такого, какой производит богов, призванных исправить мир. «Если Бог есть, как вынести мысль о невозможности быть им?» В самом деле, есть Бог, который и является миром. Чтобы стать участником его божественности, достаточно сказать «да». «Не молить, а благословлять» — и вся земля заселится человекобогами. Говорить миру и вновь и вновь повторять «да» означает воссоздавать мир и себя — и стать великим художником, творцом. Неоднозначный смысл послания Ницше заключен в слове «творчество». Ницше всегда превозносил эгоизм и жестокость, свойственные всякому творцу. Преобразование ценностей состоит в простой замене ценностного суждения на суждение творческое, основанное на уважении и страстной любви к сущему. Свободу творца определяет божественность без бессмертия. Дионис, бог земли, вечно вопиет, раздираемый на части. Но он одновременно воплощает ту самую изорванную красоту, которая неотличима от