боли. Ницше полагал, что, говоря «да» земле и Дионису, мы говорим «да» и своим страданиям. Принять сразу все — и высшее противоречие, и боль — это и значит обрести власть над всем. Ницше был готов ради этого царства заплатить требуемую цену. Истинна только «тяжелая и страждущая» земля. Только в ней заключена божественность. Подобно Эмпедоклу, бросившемуся в поисках истины, таящейся во глубине земных недр, в кратер Этны, Ницше предлагал человеку саморазрушиться в космосе, дабы обрести вечную божественность и самому стать Дионисом. Книга «Воля к власти» завершается заключением пари, как и «Мысли» Паскаля — сочинение, которое так часто приходит на ум в связи с ней. Человек пока получает не уверенность, но волю к обретению уверенности, что не одно и то же. Впрочем, дойдя до этой крайней точки, Ницше заколебался: «Вот что в тебе непростительно: тебе предоставляют полномочия, а ты отказываешься поставить под ними свою подпись». Тем не менее ему свою подпись пришлось поставить. Но имя Диониса обессмертило только письма к Ариадне, которые Ницше писал, погружаясь во мрак безумия.
В каком-то смысле бунт у Ницше еще приводит к восхвалению зла. Разница лишь в том, что зло перестает быть реваншем. Ницше принимает зло как одну из возможных граней добра, скорее даже как рок. Приняв зло как своего рода лекарство, над ним следует подняться. В понимании Ницше речь в основном идет о гордом согласии души принять неизбежное. Вместе с тем нам известно, кем были его наследники и какую политику позволял себе тот, кто называл себя последним аполитичным немцем. Ницше воображал себе тиранов артистами. Но для посредственности тирания более естественна, чем искусство. «Лучше Цезарь Борджа, чем Парсифаль!» — восклицал Ницше. Он получил и Цезаря, и Борджа, но лишенных душевного благородства, свойственного, по его мнению, великим личностям Возрождения. Он хотел, чтобы индивидуум склонился перед вечностью вида и самоуничтожился в великом цикле времени, а они рассматривали расу как особый случай вида и заставляли индивидуума склониться перед этим гнусным божеством. Жизнь, о которой он рассуждал со страхом и трепетом, была низведена до биологии домашнего пользования. Раса невежественных господ, мямлящих о воле к власти, докатилась до «антисемитского уродства», к которому он испытывал глубочайшее презрение.
Он верил в храбрость, соединенную с умом, и именно этот союз называл силой. Но они, выступая от его имени, обратили храбрость против ума, и его подлинная добродетель преобразилась в свою противоположность — в насилие с выколотыми глазами. Он, следуя закону гордого духа, соединил свободу и одиночество. Но его «глубокое одиночество полудня и полуночи» затерялось в задавившей Европу механизированной толпе. Его — защитника классических вкусов, иронии и скромной дерзости; аристократа, утверждавшего, что аристократизм заключается в добродетельном поведении, не задающемся вопросом «зачем?», и что человек, нуждающийся в обоснованиях, чтобы оставаться честным, выглядит сомнительно; одержимого прямотой («эта прямота, ставшая инстинктом, страстью»); верного служителя «высшего равновесия высшего ума», воспринимающего фанатизм как смертельного врага, — тридцать три года спустя после смерти в собственной стране превратили в основоположника лжи и насилия, а понятия и добродетели, которые он воспевал своей жертвой, сделали ненавистными. В истории разума случившееся с Ницше не имеет аналогов, за исключением Маркса, и всех наших стараний недостанет, чтобы исправить допущенную по отношению к нему несправедливость. Наверное, история знает философские учения, извращенные переводом. Но вплоть до Ницше и национал-социализма не было примеров того, чтобы вся целиком философия, освещенная благородством и терзаниями исключительно чистой души, была наглядно представлена миру в виде нагромождения лжи и концлагерей с чудовищными горами трупов. Пророчество о сверхчеловеке обернулось методичным производством недочеловеков, и это факт, который требует не только разоблачения, но и толкования. Если великое бунтарское движение XIX — ХХ веков в конце концов привело к этому беспощадному порабощению, может быть, стоит повернуться спиной к бунту и вслед за Ницше с горечью воскликнуть, обращаясь к эпохе: «Моя совесть и ваша совесть больше не одно и то же!»
Прежде всего признаем, что мы никогда не поставим на одну доску Ницше и Розенберга. Мы должны выступить адвокатами Ницше. Он сам сказал об этом, заранее подвергнув критике своих недостойных последователей: «Тот, кто освободил свой разум, должен еще и очиститься». Однако тут встает по крайней мере один вопрос: а не исключает ли освобождение разума, как он его понимал, очищения? У движения, которое привело к появлению философии Ницше и на волнах которого он держался, были свои законы и своя логика, возможно, объясняющие ее кровавую перелицовку. Нет ли в его творчестве чего-то такого, что может быть использовано для оправдания окончательного убийства? Не могли ли убийцы — при условии отрицания духа ради буквы и даже тех остатков духа, которые еще сохраняются в букве, — найти в нем доводы в свою защиту? Приходится ответить, что да. Если отбросить методичный аспект ницшеанской мысли (и мы не уверены, что сам он всегда строго его придерживался), то его бунтарская логика утрачивает всякие границы.
Отметим также, что убийство находит себе оправдание не в ницшеанском отрицании кумиров, а в идее принуждения к слиянию, венчающей творчество Ницше. Если мы говорим «да» всему — это подразумевает, что мы говорим «да» убийству. Есть два способа соглашаться с убийством. Если раб говорит «да» всему, он говорит «да» существованию хозяина и собственному страданию — Иисус учит смирению. Если хозяин говорит «да» всему, он говорит «да» рабству и чужому страданию — это тиран, прославляющий убийство. «Разве не смешно, что если ты веришь в священный незыблемый закон, то ты не будешь лгать, не будешь убивать в таком существовании, сама суть которого — вечная ложь, вечное убийство?» Действительно, это так, и метафизический бунт в своем первом проявлении был просто протестом против лжи и преступности существования. Ницшеанское «да», забывшее об изначальном «нет», отрицает бунт как таковой, одновременно отрицая мораль, отрицающую мир в том виде, в каком он существует. Ницше всеми силами призывает римского кесаря с душой Христа. Тем самым он говорит «да» и рабу, и хозяину. Но, говоря «да» и тому и другому, он в конечном итоге освящает право наиболее сильного, то есть хозяина. Кесарь неизбежно откажется от господства духа и выберет фактическое царствование. «Как извлечь пользу из преступления?» — спрашивал Ницше, демонстрируя похвальную верность своей методе. Кесарь ответит: умножая преступления. «Когда цели велики, — к несчастью, пишет