всемирного христианского Града. Он мечтал об Адаме Протопласте или Всечеловеке Фабра д’Оливе как принципе разделения человеческих душ и об Адаме Кадмоне каббалистов, предшествовшем падению, — его-то и следовало воссоздать. Как только Церковь охватит весь мир, она даст этому первому и последнему Адаму телесное воплощение. В его «Санкт-Петербургских вечерах» содержится масса высказываний, поразительно похожих на мессианские заявления Гегеля и Маркса. В Иерусалиме, воображаемом Местром, — городе, одновременно земном и небесном, — «жители, проникнутые единым духом, будут взаимно одухотворять друг друга и делиться между собой своим счастьем». Местр не доходит до отрицания личности после смерти, он лишь мечтает об обретении мистического единства, когда «зло будет уничтожено и не останется ни страстей, ни личных интересов», а «человек обретет самого себя после того, как его двойственная природа уничтожится, а оба начала этой двойственности сольются воедино».

Гегель находил разрешение противоречия в построении Града абсолютного знания, в котором духовное зрение неотделимо от телесного. Но Местр тут гораздо ближе к Марксу, возвещавшему разрешение «спора между сущностью и существованием, между свободой и необходимостью». Зло, по Местру, есть не что иное, как разрыв единства. Но человечество должно обрести единство и на земле, и на небесах. Каким образом? Местр — старорежимный реакционер — в этом вопросе далеко не так точен, как Маркс. Тем не менее он ожидал свершения великой религиозной революции, называя 1789 год всего лишь «чудовищным предисловием» к ней. Он цитировал апостола Иоанна, требовавшего деятельной истины, что, собственно говоря, и отражает программу революционного духа Нового времени, а также апостола Павла, возвестившего: «Последний же враг истребится — смерть». Человечество через преступления, насилие и смерть движется к исполнению этой программы, которым будет оправдано все. Земля виделась Местру «огромным алтарем, на котором все сущее должно бесконечно, безрассудно и безостановочно приноситься в жертву, до тех пор пока не истребится всякое зло, вплоть до смерти самыя смерти». Но его фатализм носил активный характер. «Человек должен действовать так, как если бы он был всемогущ, и смиряться так, как если бы он был совершенно немощен». У Маркса мы обнаруживаем ту же разновидность созидательного фатализма. Бесспорно, Местр оправдывает сложившийся порядок вещей. Но и Маркс оправдывает порядок вещей, которому предстоит сложиться в свое время. Самую высокую похвалу капитализм получил от своего злейшего врага. Маркс против капитализма лишь в той мере, в какой капитализм обречен на гибель. Новый порядок во имя истории потребует нового конформизма. Что до средств, то они у Маркса и Местра одни и те же: политический реализм, дисциплина и сила. Подхватывая смелую мысль Боссюэ, что «еретик — это тот, у кого есть собственные идеи», иначе говоря, идеи, не связанные с общественной или религиозной традицией, Местр дает самую древнюю и самую новую формулу конформизма. Генеральный адвокат и печальный певец палачей, он стал прообразом нынешних дипломатов, выступающих прокурорами.

Разумеется, эти сходства не делают Местра марксистом, а Маркса — традиционным христианином. Марксистский атеизм носит характер абсолюта. Тем не менее он восстанавливает в правах высшее существо — на уровне человека. «Критика религии завершается учением, что человек — высшее существо для человека». Рассмотренный под этим углом, социализм представляет собой предприятие по обожествлению человека, заимствовавшее некоторые характерные черты традиционных религий[70]. Во всяком случае, указание на это сходство полезно с точки зрения изучения христианских корней любого исторического мессианизма, даже революционного. Единственное различие заключается в смене знака. У Местра, как и у Маркса, конец времен означает осуществление великой мечты де Виньи, когда волк возляжет с ягненком, преступник и жертва поклонятся одному алтарю и настанет земной рай. Для Маркса законы истории являются отражением материальной действительности, для Местра — отражением божественной действительности. Только для первого субстанцией является материя, а для второго — Бог, воплотившийся в этом мире. В основе между ними лежит вечность, но в конечном итоге их объединяет историчность, подводящая к одному и тому же реалистическому выводу.

Местр ненавидел Грецию (Маркса, чуждого всякой солнечной красоты, она смущала) и утверждал, что она развратила Европу, оставив ей в наследство дух разъединения. Но вернее было бы сказать, что греческая философия была философией единения, так как не могла обходиться без посредников и, напротив, не знала исторического духа тотальности, привнесенного христианством; сегодня, оторванный от своих религиозных корней, этот дух грозит погубить Европу. «Сыщется ли вымысел, безумие или порок, у которых не было бы греческого имени, эмблемы, личины?» Не станем обращать внимания на эту пуританскую ярость. На самом деле его пылкое отвращение служит выражением духа Нового времени, порвавшего с античным миром и, напротив, неразрывно связанного с авторитарным социализмом, которому вскоре предстоит десакрализовать христианство и инкорпорировать его в победоносную Церковь.

Научный мессианизм Маркса имеет буржуазное происхождение. Прогресс, становление науки, культ техники и производства — все это суть буржуазные мифы, в XIX веке обратившиеся в догму. Отметим, что «Манифест коммунистической партии» увидел свет в том же году, что и «Будущее науки» Ренана. Последнее сочинение — своего рода символ веры, приводящий в растерянность современного читателя, — на самом деле дает самое точное представление о тех почти мистических надеждах, которые в XIX веке всколыхнули в обществе расцвет промышленности и ошеломительные успехи науки. Это были надежды самогo буржуазного общества, главного выгодополучателя технического прогресса.

Понятие прогресса появляется в век Просвещения и является ровесником буржуазной революции. Наверное, источники его вдохновения можно отыскать и в XVII веке: уже «спор Древних и Новых» вводил в европейскую идеологию абсолютно бессмысленное понятие прогресса в искусстве. Еще более солидной его основой можно счесть картезианство, предложившее идею о постоянно растущей роли науки. Но первым точное определение новой веры дал в 1750 году Тюрго. Его речь, посвященная прогрессу человеческого духа, в сущности, повторяет положения «Всемирной истории» Боссюэ, разве что

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату