признаков, во взаимодействии и взаимопроникновении которых кристаллизуется специфика литературной репрезентации русского Нью-Йорка.
Оба города – порты, воздвигнутые на краю суши, в дельте рек, на островах; оба открыты иностранным влияниям настолько, что снискали себе статус «иностранцев» в своих империях. Петербург, по определению Юрия Лотмана, город «эксцентрический», в отличие от «концентрической» Москвы, расположенной на холмах в центре России[8]. Однако традиционное для русской культуры противопоставление Москвы и Петербурга вряд ли имеет смысл в отношении к США, где альтернативой Нью-Йорку выступают не только и даже не столько Вашингтон, Бостон или Чикаго, сколько Лос-Анджелес и Сан-Франциско на другом побережье[9]. Еще менее продуктивна попытка перенести на Нью- Йорк идею петербургской истории: если Петербург, спланированный по модели Амстердама и построенный на болотах, был рожден волей императора («Петра творенье»), то Нью-Йорк, хотя и назывался некоторое время Новым Амстердамом, никогда не имел единого градостроительного плана, застраивался в целом спонтанно, вырос на каменной глыбе, каковой является Манхэттен, и стал продуктом коллективных усилий поселенцев, а не воплощением идеи монарха. Если петербургская идея в основе своей имперская, то Нью-Йорк – это в известном смысле экономическое предприятие. И все же, окажись в свое время Достоевский в Нью-Йорке, еще не известно, какой из двух городов он назвал бы «самым отвлеченным и умышленным городом на земном шаре»[10].
В современном русском литературном сознании кроме стихов Маяковского, Нью-Йорк связан в первую очередь с Эдуардом Лимоновым, Сергеем Довлатовым и Иосифом Бродским. Но, возвращаясь к «проклятому вопросу» русской поэзии, почему так мало стихов о Нью-Йорке, надо сказать, что их почти нет и у Бродского, жившего здесь без малого 20 лет. В беседе с Соломоном Волковым поэт сам ответил на этот вопрос, сказав, что Нью-Йорк невозможно уложить в стихи чисто ритмически:
[П]етербургский пейзаж классицистичен настолько, что становится как бы адекватным психическому состоянию человека, его психологическим реакциям. <…> Это какой-то ритм, вполне осознаваемый. Даже, может быть, естественный биологический ритм. А то, что творится здесь, находится как бы в другом измерении. И освоить это психологически, то есть превратить это в твой собственный внутренний ритм, я думаю, просто невозможно. По крайней мере невозможно для меня. <…> Надо сказать, сие никому не удалось, не только человеку, который приехал, что называется, едва ли не в гости. Но это не удалось и туземному человеку. <…> Вот если Супермен из комиксов начнет писать стихи, то, возможно, ему удастся описать Нью- Йорк[11].
Если Довлатов в своих повестях и рассказах описал, «как это делалось в Нью-Йорке» (пусть не в одесской стилистике Бабеля, а скорее в зощенковской), то Бродский посвятил городу всего четыре стихотворения – два по-русски и два по-английски. Уже через несколько месяцев после приезда в Америку в письме Томасу Венцлове от 9 октября 1972 года он называет Нью-Йорк «игрой в кубики, доведенной до абсолюта» (а в открытке, написанной через три дня, «градом Китежем»)[12]. Хотя Довлатов и отзывался о Нью-Йорке как о городе, созданном «для жизни, труда и гибели» и «совершенно не вызывающем музейного трепета. <…> (случись революция – нечего будет штурмовать)»[13], сравнение с детскими кубиками говорит о том, что архитектура Нью-Йорка вряд ли воспринималась этими писателями как «настоящая» или естественная. Неестественность Нью-Йорка, однако, отлична от петербуржской: она заключается прежде всего в оптических впечатлениях, а не в исторических, политических и социальных противоречиях, на которых построен Петербург.
Первые два нью-йоркских стихотворения Бродского – «Над Восточной рекой» (1976) по-русски и «East 89th Street» (1975) по-английски – написаны по впечатлениям от жизни в Нью-Йорке осенью и зимой 1973 / 1974 года, когда Бродский приехал из Анн-Арбора на семестр преподавать в Квинс-колледже[14]. В обоих текстах звучат мотивы болезни и несоразмерности человека масштабам гигантского города («Как заметил гном великану»). По-английски Бродский более чуток к этнической и языковой пестроте города, поэтому птица в его стихотворении поет по- испански «Viva Muerto-Rico». Детали нью-йоркской реальности утрируются и увеличиваются до фантасмагорических пределов: нужен новый Овидий, чтобы описать эти метаморфозы («These metamorphoses need a new Ovid»). Фантасмагорический эффект усиливается тем, что все это в итоге оборачивается трансляцией неизвестно чьего неизвестно кем записанного на пленку голоса («The phone is mute. This is a recording»).
Мрачные картины нью-йоркской жизни предстают в более лучезарном свете за пределами стихотворного жанра. 15 января 1974 года, уже вернувшись в Анн-Арбор, в письме Льву Лосеву Бродский описывает свое пребывание в Нью-Йорке, приправляя повествование каламбурами и скрашивая нью-йоркские реалии ленинградскими и московскими: «В небе Нью-Йорка всегда больше самолетов и вертолетов, чем птиц»; башню университетской библиотеки Квинс- колледжа называют «Vampire State Building по причине высасывания крови и соков»; расстояние от дома до работы – «как от тебя до Пулково», метро…
…куда грязней нашего, но старше и, м. б., даже функциональней, и никогда так не набито, как на «Парке Победы». <…> Развлекался <… > прогулками по уютной оконечности – стрелке – Манхэттена, в районе причалов, верфей, где «все флаги в гости» и где Wall Street. <…> В Нью- Йорке не может быть ощущения дома, уверенности в следующем квартале, повороте, проходном дворе <…>: в нем нет повторимости ансамбля, характерной для Евразии. С воздуха или с моста <…> открывается вид как бы на детскую комнату с массой разбросанных как попало игрушек: кубики, шарики, железные дороги <…>. Средняя высота построек = МГУ. Здание ООН – крошечно в сравнении с Миров<ым> торговым центром, а он немногим выше Empire State bldg[15].
Через три с половиной года, окончательно поселившись в Нью-Йорке на Мортон-стрит в Вест-Виллидже, в письме московскому другу Андрею Сергееву от 10 июня 1977 года Бродский напишет: