author>(«Нежная тайна») [3, с. 30]

В предисловии к сборнику автор особо оправдывает свое «пристрастие» к античной языческой мифологии: «<…> античное предание насущно нужно России и Славянству, – ибо стихийно им родственно <…>» [3,с. 7].

В мелопее «Человек» (1915–1919) люди у Иванова – по-прежнему богоборцы, являющие естественное продолжение своего божественного отца:

Затем, что ангела и зверяИ лики всех стихий навекВ себе замкнул, кто, лицемеря,Назвал личину: Человек. [3, с. 198]

Стихотворный сборник «Римский дневник 1944 года» (1937, 1944) отличает детская простота и мнимо поверхностная описательность с полушутливым покаянным настроением относительно своего прежнего дионисийского витийства:

К неофитам у порогаЯ вещал за мистагога.Покаянья плод творю:Просторечьем говорю. [3, с. 593]

То есть поэт по-простому говорит все о том же, о чем более сложно толковал всю жизнь. Поэтому сосредоточенные в основном на первых страницах видимые признаки христианского мировосприятия не должны вводить в заблуждение: автор вновь занимается любимым делом – прельщает непосвященных в таинства читателей-неофитов, вовлекает их в свой обаятельный мир, где разнообразные символы говорят все о том же языческом богопочитании, только говорят теперь не сложно, а просто, доступно для всех.

С одной стороны:

Мы к смертному искусуПриблизились и ждем;Пречистой, ИисусуЖивот наш предаем. [3, с. 598]

С другой стороны, в этом же мире гремит «воздушных Гарпий гром» [3, с. 598] и к вдохновению поэта несет «заоблачный Пегас» [3, с. 599], а без вдохновения не понять, «что поверяют боги снам» [3, с. 599].

«Жизнь» в этом таинственном магическом мире – «грешница святая» [3, с. 600], здесь все возможно и все во все превращается:

Детству снящиеся смутноЧарования не ложны,И всеместно, всеминутноПревращения возможны. [3, с. 600]

Взаимообратны и христианство с язычеством:

Язы?ков правду, христиане,Мы чтим: со всей землей онаВ новозаветном ИорданеОчищена и крещена.<…>И шепчет элевсинский колос:«Не встанет, не истлев, зерно».Так говорило ОткровеньеЭллады набожным сынам,И вера нам благоговеньеВнушает к их рассветным снам. [3, с. 632]

«Рассветные сны» по природе своей наступают вновь и вновь.

Так и в жизни поэта, и в заключении всего цикла «лирического <…> Года» язычество торжествует:

«<…> К АфинеВернись!» – мне шепчет Муза: «нынеОна зовет <…>.О чем задумалася Дева,Главой склонившись на копье,Пойдем гадать, Ее запеваЖдет баснословие твое». [3, c. 644]

Над последним своим сборником «Свет вечерний» (1949) поэт работал, правя разновременные тексты, вплоть до своей кончины. В сборник вошли стихи, написанные после 1912 года, и на всех лежит печать заключительного, предсмертного авторского утверждения.

Название затрагивает древнее православное песнопение «Свете тихий», которое поется на вечерне: «<…> пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний, поем Отца, Сына, и Святаго Духа, Бога». Но первое же стихотворение «Поэзия», задающее тон, подтверждает: христианские образы у Иванова – это символы языческого мировосприятия и душа его растет в составе мифологического древа мироздания:

Весенние ветви души,Побеги от древнего древа.

На древе единой мировой жизни «извечная Ева» сосуществует с языческими богами:

Лепечет, резвясь, Гесперидам:«Кидайте мне мяч золотой».И кличет морским нереидам:Плещитесь лазурью со мной». [3, с. 487]

Включая это стихотворение 1915 года в поздний сборник спустя сорок с лишним лет и снабжая текст отсутствовавшим ранее и столь ответственным названием «Поэзия», поэт подтвердил неизменность своего творческого и духовного направления. Об этом же говорит и стихотворение «Рубка леса» (1913), где звучит эхо положенного в название всего сборника песнопения: «Пел „Свете тихий“, – длясь, – в парчах осенних день» [3, с. 514].

И монастырь в этом мире соответствующий:

Напой душе слепой,Певучая псалтирь,Какою тайною тропойПриду я в монастырь,Где сердцу милая живет,Где вешний сад цветет?(«Монастырь», 1917) [3, с. 517]

Проясняется и природа «вечернего света», озаряющего жизнь поэта на закате. Он, конечно, божественный, но излучается двуединым образом усопшей жены и возлюбленной падчерицы Веры (которая ко времени составления сборника тоже ушла в мир иной):

Когда в твоих чертах,Мелькнет неуловимыйТот свет, что я зову <…>(«Ее дочери», 1914) [3, с. 520]

Цикл сонетов «De Profundis amavi» («Из глубины возлюбил») (1920–1949) можно считать последним словом поэта, обращенным к Богу, а по сути к себе (ибо себя он мыслит уже в глубинах Бога, в слиянии с Ним). Поэт использует богословие любви из Евангелия от Иоанна и мыслит себя в Боге, а Бога – в себе. Однако это богословие прикрывает технику пантеистического самообожения, которая была изложена еще в заключительной дневниковой записи от 14 апреля 1910 года: «При каждом взгляде на окружающее, при каждом прикосновении к вещам должно осознавать, что ты общаешься с Богом <…>. Благословением и благоговением должно стать каждое движение твоих чувств, устремленных вовне тебя, и твоего тела, плывущего в Боге. Так славя непрерывно Бога, во внешней данности, душа твоя будет сливаться со всем, ибо ее хвала будет утверждением

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату