Сегодня я получил Ваше письмо, которое так выводит меня из затруднения и за которое я Вам, дорогой, милый друг, благодарен безмерно. Вы пишете: «прошу Вас уполномочить меня немедленным ответом на ведение переговоров с Терещенко об издании Ваших сочинений». Милый друг, спасибо – никогда не забуду: все мои сомнения и трудности личного ведения переговоров через Блока, письма которого все же туманны в деловом отношении, – все мои сомнения Вашим благородным предложением сняты; с радостью присоединяю к этому письму еще официальное письмо к Вам, уполномачивающее Вас[3317]. Спасибо.
Мне тем более это все улыбается (в матерьяльном, лишь матерьяльном, смысле), что речь идет о собрании моих сочинений, а о них-то Блок не обмолвливается ни единым словом, заставляя меня думать, что речь идет о «Петербурге» или о «Путевых Заметках», передача которых обставлена сложностями всякого рода.
Спасибо.
–Присоединяю к вышесказанному еще одно объективно-мрачное рассуждение о себе, как авторе (верьте, рассуждение это не от мрачности настроения, а от мрачности нашего положения с Асей, вопреки психической успокоенности все эти дни); все эти дни мы с Асей безмятежно спокойны и покорно-ясны тому, что нас ожидает в близком будущем; а нас ожидает нечто прескверное на физическом плане: месяца через полтора нам нечего есть, неоткуда благородно взять в долг, нечем отработать. И потому, что это так неизбежно-реально и в порядке вещей, мы даже ничего и не предпринимаем.
Вот в каком я положении: у меня 3500 долга «Мусагету», долг Блоку 800 рублей, долг Морозовой 1100 рублей (покроется по выходе романа), обязательство «Пути» (монография и статья – о поэтах)[3318].
2? месяца моя миссия окончить «Петербург» (я могу лишь сказать, что он будет вдвое значительнее и зрелее «Голубя»); 2?–3 месяца следующих я работаю над монографией[3319].
Итого 6 месяцев, т. е. полгода я неработоспособен (ведь мы еще упорно, лично работаем Доктору, учимся: и эту работу полагаю я очень серьезной – без Доктора я уже протянул бы язык). 6 месяцев я все отработываю проеденное, оторванный от России, с психической невозможностью писать «фельетонишки», «рецензии» и с огромною жаждою больших фундаментальных работ: передо мной встает моя 3-ья часть «Трилогии», «Трилогия: Антихрист» (драматическая: нечто, меня преследующее всю мою жизнь с отрочества, мое «Hauptwerk»[3320])[3321]; пора ему приходит. Далее большая книга раздумья моего, нечто вроде соединения «Заратустры и Беме», книга, мысли к которой зреют и которые я не могу выжимать в статейную дребедень. Мой «Sturm und Drang»[3322] приходит к концу: мне 32 года – и все написанное мной стоит предо мной, как эскиз; я говорю «нет» этому эскизу, но вижу в нем контуры большого, большого полотна. С молитвою и в глубоком покое хотел бы я остаться с самим собой перед моими фундаментальными творениями: я ношу их в себе, я слышу их силу в моем немом, несказанном молчании и уже ради них я обязан сказать нет всякой житейской суете.
2? года я разрывался суетою и мелочами, набирал заказы, отодвигал свои «Hauptwerken» на задний план, во имя такой-то и такой-то «книжечки».
Дорогой друг: все эти месяцы я себе говорю: «Ты должен иметь силу выйти из паутины заказов для работы над фундаментальным, или ты, как поэт, от усилия, не подогреваемого художественным императивом, сорвешься».
И я решил.
Или серьезно работать, или замолчать как писателю.
Трудность матерьяльная, лавина неоплатных долгов, растущая над нашими головами, последние месяцы вызывает во мне скорее не желание избежать ее, а наоборот, подставить ей голову; ибо я устал, ужасно устал, безмерно устал морально: а моральная моя усталость от невозможности успокоиться, от искания денег; едва обернешься, едва с величайшими треволнениями через голову ряда скандалов и моральных ударов выцарапаешь себе право на 3–4 месяца не думать о деньгах, едва успокоившись примешься за работу, как тебя со всех сторон начинают упрекать за то, что Ты должен тому-то, что Ты не исполнил данное обещание: словом – житейская суета. А там, глядь – прошли эти 3 месяца и опять грозный вопрос: а чем жить? а чем заплатить уже имеющийся долг? А во имя чего занять? А откуда?
Т. е. хочу я сказать: я уже не могу работать, когда самое человеческое право – право, без которого не только что работать, но и успокоиться нельзя, – право на кусок хлеба и обиталище стоит под знаком вопроса. Подумайте: я пишу «Петербург» – («Петербург» лучше «Голубя» – свидетельство В. Иванова, А. Толстого, Аничкова, Эллиса и мн<огих> др<угих> вплоть до Кузмина и Гумилева[3323]) – а как я пишу? Имел ли я душевное равновесие во время писания? Сколько сомнений, волнений я переживал за этот год из-за права писать «Петербург». Сначала, уродуя роман (все, что написано за этот период, я вынужден сызнова переработать), я в 2? месяца отвалял 13 печатных листов[3324], густотою и насыщенностью которых удивлялись все петербуржцы; все не верили мне, что я в такой срок написал; срочность и быстрота написания сказалась в архитектоническом безобразии написанного (ее я вытравляю теперь): архитектоника мне изгадила