дилетантизм» [Эйхенбаум, 1921 (b), с. 14].
В этом смысле показательны отношения Эйхенбаума с Виктором Жирмунским – блестящим, но традиционно академическим германистом, чьи симпатии к формалистам не простирались далее признания их близости немецкой теории литературы. В начале 1922 г., в процессе подготовки к публикации в берлинском издательстве Зиновия Гржебина книги «Молодой Толстой» Эйхенбаум записал в дневнике: «В сочельник (6-го) был у Жирмунских. Благодушно и сентиментально (жена), но перед уходом, в передней, заговорили о главном. Он в душе озлоблен, оскорблен. Называл меня “сектантом”, упрекал в придирчивости к мелочам, говорил прекраснодушные фразы о “вечных ценностях” и т. д. <…> Думаю, что совсем разойдемся – и может быть, скоро» [Эйхенбаум, Дневник, 244, 59]. И уже через месяц, 2 февраля 1922 г., следует красноречивая запись: «наша ревтройка (Тынянов, Шкловский и я) выступает 9-го в Инст. жив. слова о Некрасове, а 19-го – в Вольфиле о Пушкине». Показательна риторика, отражающая актуальную терминологию («ревтройки» были главными инструментами «красного террора» 1919–1921 гг.) и боевой дух новой научной школы. Остается добавить, что уже в марте 1922 г. Шкловский вынужден бежать за границу от революционного правосудия, добравшегося до левоэсеровской оппозиции. Таким образом, обстановка вокруг формалистов была боевой не только в переносном смысле.
Осознаваемая, хотя и не всегда управляемая реализация метафоры сопровождала формалистов на всем протяжении их профессиональной и обыденной жизни. Перспективу взаимных и непосредственных проекций между теоретическими концепциями и жизнью задала, безусловно, революция, которую и после исчезновения советской утопии с карты мира продолжают считать ключевым событием XX в. [Хобсбаум, 2004, с. 67]. Виктор Шкловский в мемуарной книге «Сентиментальное путешествие» (1923) писал: «Эйхенбаум говорит, что главное отличие революционной жизни от обычной то, что теперь все ощущается. Жизнь стала искусством» [Шкловский, 2002, с. 260]. Эта фраза датирована более или менее точно весной 1922 г. Заканчивая примерно той же датой краткие мемуары, которые вошли в итоговую для периода 1920-х годов книгу «Мой временник» (1929), сам Эйхенбаум пунктирно намечает вехи своего перерождения: «Октябрьский переворот. Голод, холод, смерть сына. Жизнь у окопной печки. <…> Виктор Шкловский, остановивший меня на улице, Юрий Тынянов, запомнившийся еще в Пушкинском семинарии. ОПОЯЗ. Это все были исторические случайности и неожиданности. Это были мышечные движения истории. Это была стихия. Настало время тратить силы» [Эйхенбаум, 2001 (а), с. 59–60]. «Ощутимость» – важнейшее понятие в теории остранения, выдвинутой Виктором Шкловским на этапе зарождения формальной школы. Это ли не признак непривычного для дореволюционной науки «практицизма» теории, ее прямой обусловленности повседневной жизнью? Последняя по причине своей катастрофичности видится более литературной, чем сама литература.
Предпочтение проблем технологии и морфологии произведения, поисков ответа на вопрос, как оно «сделано», были связаны не только и даже не столько с жаждой научного реформаторства, сколько с поисками языка, который был бы адекватен новому режиму существования. Реальность как будто «ушла вперед», обнаружила резкое расширение художественного поля и превращение в искусство и литературу того, что ранее могло не всегда распознаваться как культурный продукт (в этом смысле объясним всплеск таких практик, как скетчи агитпоездов, плакаты РОСТА, пролетарская календарная поэзия и разнообразная «переписка из двух углов»). Догнать эту реальность означало сменить оптику, провозгласив основополагающими те идеи, которые до революции казались периферийными[149]. Нет сомнения, что проблемы технологии, полемически поставленные в ранних изданиях ОПОЯЗа – «Сборниках по теории поэтического языка» (1916–1921), должны были вскоре вылиться в очередную постановку вопроса о литературной истории. Об этом размышлял Тынянов в программной работе 1924 г. «Литературный факт». Та же логика руководила Эйхенбаумом, который после статьи «Как сделана “Шинель” Гоголя» обращается уже не к выразительным приемам, а к самому ходу писательской работы[150]. Начиная с 1918 г. формируется его интерес к Льву Толстому, чья биография позволит вскоре представить литературу как труд. Уже в книге «Молодой Толстой» (1922) реконструкция процесса письма в контексте повседневности писателя и эволюции его мировоззрения будет отчетливо доминировать [Any, 1994, р. 57–58].
Среди своих друзей-единомышленников Эйхенбаум единственный занимался систематическим изложением основ, отвечал за методологическую рефлексию. Тому способствовали его дореволюционные увлечения: немецкая классическая философия, эстетика романтиков, «интуитивизм» Семена Франка [Кертис, 2004, с. 87–104], а также «витализм» Анри Бергсона (см. главу II настоящей книги). Иначе говоря, Эйхенбаума отличало возникшее на предыдущем этапе интеллектуального взросления тяготение к фундированным взглядам, какими бы радикальными они ни были. Выше уже упоминалось выступление Эйхенбаума в 1922 г. на заседании Вольной философской ассоциации с докладом о новых подходах к изучению художественного слова. Развитие его положений продолжалось в течение 1923 г., что отразилось в статье «Вокруг вопроса о формалистах», с которой Эйхенбаум принял участие в дискуссии о формализме и марксизме, организованной редакцией журнала «Печать и революция» в № 5 за 1924 г. Еще через год в словесном секторе Института истории искусств Эйхенбаум прочитал доклад, который лег в основу широко известной статьи «Теория формального метода» (1926). В ней Эйхенбаум в намеренно тенденциозных формулах изложил исходные принципы нового знания о литературе и логику их изменений. «Мы должны были разрушить академические традиции и ликвидировать тенденции журнальной науки… основной пафос нашей историко-литературной работы должен был быть пафосом разрушения и отрицания… Нас интересует самый процесс эволюции, самая динамика литературных форм, насколько ее можно наблюдать на фактах прошлого. Центральной проблемой истории литературы является для нас проблема эволюции вне личности – изучение литературы как своеобразного социального явления» [Эйхенбаум, 1987, с. 402–405].
В кратком введении к этой обзорной работе Эйхенбаум диагностирует связь русского формального метода с западноевропейским искусствознанием, в