Базилио, жив ли он?
— Может быть, — ответил Штирлиц. — Базилио — странный человек, я очень его люблю, он знает много языков и привык цитировать подлинники, может быть, он говорил по-русски, не помню…
— Ты позвал меня сюда, чтобы я сделала для тебя что-то?
Будет ужасно и бесчестно, если я отвечу ей, что не для меня, а для всех, чтобы люди больше не знали горя и войн; на ее месте я бы попросил меня уйти; то, что разрешено двоим, — а им разрешено все, если они любят друг друга и им нежно вместе, — не позволено никому другому, включение чего бы то ни было другого, пусть даже всего человечества, кощунственно, речь обязана идти о ней и обо мне — и ни о ком другом.
— Да, зелененькая, — прошептал он, — да, ящерка, да, нежность, я позвал, чтобы ты помогла мне.
Она прижалась к нему, обняв своими тонкими руками за шею, долго целовала его плечо, грудь, ухо, а после замерла и тихо-тихо шепнула:
— Спасибо…
— За что?
— Так… За тебя…
— И тебе спасибо.
— За меня? — она улыбнулась в темноте, и он сразу же ощутил эту ее улыбку, озаренную грустью и нежностью.
— Да.
— Что нужно сделать?
— Потом. У нас еще есть время.
— Я должна уехать?
— Да.
— Но потом я к тебе вернусь?
— Да.
— И смогу остаться рядом?
— Не знаю. Это зависит от того, как ты съездишь.
— А как быть с катанием на лыжах и поездкой на рыбалку в чилийский Пуэрто-Монт?
Он спросил:
— Ты сразу поняла, что туристский проспект пришел от меня?
— Нет.
— Почему?
— Женщины — тугодумки. Я не могла представить, что ты переехал сюда и начал «бузинес».
— А как же ты догадалась?
— Сказать правду? Или чуть-чуть прикрасить?
— Скажи правду.
— Только сначала ответь: у тебя был кто-нибудь после того как ты уехал от меня?
— Нет.
— Закури, ты же хочешь закурить…
— Да, я закурю.
— Почему ты не спрашиваешь, был ли кто-нибудь у меня?
— Я не имею права на такой вопрос.
— Почему? Я имею право, а ты нет?
— Просто… Это трудно объяснить… Словом, я считаю, что каждый человек должен жить по законам собственной совести… Сколько миллионов людей спят в одной постели, но принадлежат не тому, с кем обвенчаны, а мечте, тому, кто грезится… Сколько мужчин любят не ту, что была с ним в церкви, а потаскуху, свою первую девку, закрывают глаза, только бы не видеть то лицо, что рядом… Когда на любовь проецируют закон собственности, рождается мразь… Прости, что я так выспренно говорил тебе… Просто я так думаю…
— Эстилиц, ты какой-то невероятный человек… Я не знаю, как тебя принимать… Я принимаю тебя любым… Со всеми, с кем я была, я думала о тебе, только о тебе, но это не была мразь, это было отчаяние… Ко мне стал наведываться мужчина, он влюблен в меня, ты его не знаешь, он инженер, реставрирует здания… Он-то и сказал: «В Аргентине такие же цвета, как на картинах вашего друга»… И тогда я поняла, что рекламный проспект пришел от тебя…
— Погоди, а разве там не было строчек про то, что я тебя жду?
Женщина на мгновение напряглась, быстро поднялась, попросила не зажигать света (только испанка, познавшая близость с мужчиной, все равно страшится света), быстро нашла дорожную сумку, открыла ее, достала конверт, вернулась к Штирлицу и сама включила настольную лампу:
— Вот, это то, что я получила…
Штирлиц ощутил, как напряглось тело; господи, неужели и этот Краймер не случаен здесь, в Барилоче? Неужели мир сошел с ума от игр своих обитателей? Неужели верить нельзя никому, нигде, никогда и ни в чем?
Он сделал несколько глубоких затяжек, прежде чем раскрыл рекламный проспект: глянцевая бумага; виды Барилоче — озеро, трасса, подъемники; стоимость тура; перевернул буклетик, увидел строчку: «Остановитесь в отеле „Анды“, вас там ждут». Господи, слава богу, не шпион, тот бы запомнил, написал слово в слово: «О н вас ждет»; дурашка, нежность, она решила, что это обычная приписка фирмы…
— Что тут написано? — спросил Штирлиц, взяв ее палец и ткнув им в рукописную строку.
— Здесь написано, что я буду размещена в отеле «Анды». Там ждут нашу группу, это понятно каждому…
— Кто тебе переводил английский текст?
— Я купила словарь.
— Дорогой?
— Нет, я нашла у букинистов, маленький, истрепанный, очень дешево.
— Когда ты купила словарь? После того, как твой друг…
— Он не мой друг, Эстилиц. Он влюблен в меня и хочет, чтобы я стала его женой… Смешно: все женщины мечтают стать женой, а я думаю лишь о том, чтобы ты разрешил мне оставаться твоей любовницей… Я не была с ним, Эстилиц, я не могу с ним быть, я не хочу быть ни с кем кроме тебя… Скажи, тебе было бы очень больно, если бы я сказала, что он оставался у меня?
— Я дурной человек, зелененькая… Понимаешь, для меня самое главное — ощущение свободы… Такой уж я, ничего не попишешь… И каждый волен распоряжаться своей свободой так, как ему вздумается… Нет, не верно, я сказал плохо… Каждый должен распоряжаться свободой так, чтобы жилось чисто и честно… Это зависит от того, как понимать свободу… Я понимаю ее как справедливость… Если я не хочу или не могу быть с тобой, ты вольна поступать так, как сочтешь нужным…
— Если не хочешь — да, но если не можешь — тогда я должна ждать, когда придет время… То время, когда ты сможешь.
— Зелененькая, ты мечтаешь о ребенке?
— Я уже пропустила это время, — ответила Клаудиа, и Штирлиц ощутил, как она замерла на какой-то миг. — Сначала человек принадлежит родителям, потом братьям и сестрам, после любимому, а уж затем детям… Особенно женщина… Ребенок вытесняет из ее жизни все, остается дитя… А ты для меня и отец, и любимый, и ребенок, ты для меня все, Эстилиц…
— Почему? Я же никогда не давал тебе повода, зелененькая…
— И не надо… Ты мужчина… Женщина сама дает себе повод, вам этого не понять, я и сама-то не очень это понимаю… Наверное, мы, испанцы, — врожденные мистики, во мне это от мистики, правда… Я придумала тебя для себя… И потом у меня был мужчина, первый. Мужчина… И это было плохо, совсем не так, как я мечтала, было молчание и запах пота, не было нежности, была сила, а сила, если ее демонстрируют, убивает нежность… Не знаю, у меня это так… А в тебе я видела доброту и нежность, хотя знала, какой ты сильный…
— Ты любишь стихи?
Клаудиа кивнула; начинался рассвет, контуры ее лица угадывались в темно-серой гамме; в горах особый свет, хмурое утро таит в себе ожидание солнца; здесь каждая минута несет новое, в равнинах никогда не бывает такого ощущения, как среди гор; наверное, человек ощущает здесь свою малость, не выставляет себя, а прилаживается к затаенной мощи вершин; вообще-то, малость в людях — это плохо, лишь горные лыжи дают право равенства с природой, а сколько на свете таких, которые могут спуститься по склонам Анд? Единицы, ну, от силы сотни…
— Хочешь научиться кататься на горных лыжах, ящерка?
Она покачала головой:
— Я все время хочу любить тебя, Эстилиц. И смотреть, как ты мчишься со склонов… Я так представляю себе это, так горжусь тобой… Я все время представляла тебя на склоне, когда летела над океаном…
— Было страшно?
Она не поняла, поднялась на локте:
— Страшно? Чего же? Ведь я летела к тебе, любимый…
Господи, как все жестоко и плохо на этой земле, подумал он, как все обречено и быстролетно, как все нехорошо, Штирлиц. Я не Штирлиц, возразил он себе. Исаева любила Сашенька, Дагмар была нежна с Бользеном, только Клаудиа любит Эстилица; человек с тремя лицами… Ты облегчил себе жизнь, Штирлиц, ты хотел сказать: двуликий Янус, ты слышал эти слова в себе, но в самый последний миг ты успел поправить себя; три лица — один смысл, а двуликий Янус — совсем другой… Слово, слово, сначала было слово и вовеки будет, вовеки…
— Нежность моя… Я не умею сказать, сколько счастья ты принесла мне…
— Ты не знаешь, сколько счастья принес мне ты, Эстилиц… Поспи, моя любовь… Тебе же сегодня надо работать… Ты будешь учить этих сумасшедших кататься на лыжах?