уважения к своей прежней жене он высказал пожелание, чтобы его вторая супруга слегка походила на первую. Над ее новой внешностью уже работают.
Я хотел сказать еще что-то, но понял, что иссяк, и крепко выругался – вслух и громко, чем доставил Антипу определенного рода удовольствие. Я был замурован в бочку и болтался в ней по волнам. Они знали, что меня, как дерьмо, все равно прибьет к берегу.
– Извините, конечно, за матерное слово, но оно было адресовано не вам, а самому себе, – сказал я. – Вами же, как шефом безопасности корпорации эльфов, можно только восхищаться. Ни одной мышиной норки нет вокруг вас.
– Стараемся, – довольно ощерился майор. – Вы настойку пьете?
– Нет, – признался я. – Пузырек разбился.
– Он небьющийся, – посерьезнел враз Антип. – Пойдемте, я вам дам. Доверьтесь мне, Тимофей Бенедиктович. Я всего лишь хочу, чтобы вы встретили Агнешку в боевой форме. Жизнь-то какая у вас впереди!
– Я чего-то боюсь, а чего – не знаю, – сказал я неожиданно для самого себя. – Агнешка однажды выдала, что боится меня, потому что я великолют – великан. А я боюсь не физической – какой-то д р у г о й силы.
– Да, нервишки у вас совсем того этого, – покачал головой Антип. – Соберитесь, Тимофей Бенедиктович, дорогой, соберитесь! Не для себя даже – для Агнешки. Она ведь уже в дверь стучится… Пойдемте-ка со мной за настойкой.
Вернувшись к себе и выпив этой чертовой настойки, я вдруг вспомнил, как Антип сказал про дверь, в которую уже стучится Агнешка. Я даже представил какую-то дверь и ненастье, и злой ветер, и дождь со снегом, и напрочь замерзшую Агнешку перед ней, слегка тревожившую ее своим кулачком – и себя, сидевшего перед жарко растопленным камином и мечтавшего с оглядкой о том дне, когда мы будем вместе.
И вот тогда я понял, чего боялся.
Своего неверия…
…Наконец-то мы добрались до постели, и оказалось, что там намного удобнее, чем в кресле. Агнешка скинула свою ночнушку, которую выдавала за платье, и я должен был лицезреть ее наготу непрерывно. Делать это было не так просто, как могло показаться. Бисова дочь не сидела ведь в кресле, зарывшись в бумагах, а сновала туда-сюда по номеру, принимая иной раз весьма пикантные позы (я лично был уверен, что намеренно), задевала меня, то есть, всячески возбуждала интерес и не только интерес. В какой-то момент я не выдержал, схватил ее, как собачонку, и бросил на роскошную кровать пана Гжегоша, но она начала так сучить руками и ногами, что я отступил, получив вместо одного совсем другое – несильный, но болезненный удар по своему мужскому достоинству – в прямом и переносном смыслах. Когда же я, держась за причинное место, принялся ходить по комнате, глухо при этом мыча, Агнешка тут же пристроилась сбоку и вознамерилась облегчить эти страдания весьма оригинальным образом, пытаясь заменить мои руки своими, пока я не погнал ее коленом под зад, один только вид которого усугублял и без того тяжело переносимые муки. В постели, всякий раз, как я пытался овладеть ею (и, безусловно, овладел бы, коли не прислушивался бы к ее увещеваниям), она начинала говорить поначалу на каком-то тарабарском языке, мельтеша при этом руками, и сама мелодика речи, состоявшей из совершенно невозможных сочленений неприветливых друг к другу звуков, зачаровывала меня настолько, что я отступал и, лежа на спине, слушал потом, как стучит мое сердце. Ну, потерпи, говорила она, неужели вас не учат э т о м у в КГБ? Ты большой, сильный великолют, и я буду твоей, и только твоей, но не сейчас, мне нужно привыкнуть к тебе, перестать бояться, что ты меня покалечишь, и я умру, а ты после похорон пойдешь к Лидии, которая уже давно ничего не боится – словом, несла полную околесицу, прижав свои жаркие губы к моему несчастному уху, и я слушал ее, слушал и слушал, а ее жадному шепоту не было конца…
Я все же настоял, чтобы она накинула на себя хоть что-то. Делала она это нехотя, кривясь и ругаясь; белое ее платье, похожее на ночную рубашку, было помято, и если сюда прибавить еще растрепанные волосы, а также хулигански бегавшие глаза, то вид моя возлюбленная имела, по выражению моей матушки, «как из-под моста».
Мы много разговаривали. Я хотел знать о ней возможно больше, но она была скупа в рассказах о себе. Я сидел в кресле, положив ноги на низкий столик, и потягивал французское шампанское, Агнешка же лежала в постели ногами к изголовью, и поочередно болтала то одной, то другой. На мой вопрос, когда она узнала о джазе, ответила, что еще в детстве, так как ее отец играл в одном из лучших тогда варшавских биг-бэндов и часто брал ее с собой на репетиции и концерты. Он был альт-саксофонистом, и все стены в квартире на Маршалковской были увешаны плакатами с изображениями Чарли Паркера, Пола Десмонда и еще вот того в шляпе… как его?
– Бен Вебстер, – подсказал я, но он не альт, а тенор.
– Какая разница… были еще черные женщины.
– Этих можешь не называть, – говорил я. – И так понятно: Бесси Смит, «леди Дэй – мисс Билли Холидей!», – копируя Канновера, тоном ярмарочного зазывалы выкрикивал я: – Сара и Элла – так?
Она кивала, и я спрашивал:
– А кто из них тебе больше по душе?
– Билли, – отвечала она.
– Батюшки, – говорил я, – это ведь и моя тоже любимица! Но она практически не пела ни скэта, ни вокализов, а ты поешь… Кстати, спела бы ты для