– О, мольберт! – воскликнула она, не обратив внимания на мое признание. – Можно посмотреть?
Я хотел сказать, что дуракам полработы не показывают, но она уже стояла перед портретом Агнешки, держа левую руку поперек груди, а правой подпирая подбородок.
– Это она? – голос ее был тих и потерян.
– Да, – сказала.
– Извините, – сказала пани Катаржина и молча ушла, снова забыв свой штопор, но я не остановил ее.
Глядя на придуманную мною Агнешку, я задавался, по сути, никчемным вопросом, отчего моя гостья столь стремительно покинула меня именно после знакомства с портретом. Один ответ был очевиден: она почувствовала, что Агнешка не была мне дочерью, и тихо удалилась, поняв мою бесперспективность в качестве потенциального кавалера. А были ли другие ответы? Этого я не знал, но думать напряженно продолжал. И тут неожиданно в какой-то момент перед моими глазами возникла та, другая Агнешка, которую я увидел на пляже, сидя с Антипом в ресторанчике, где ругался сварливый коррадо, Агнешка, шедшая быстро стороной и бросавшая на меня растерянные взгляды, подлинная, настоящая Агнешка, увиденная мною тогда в подлинном, настоящем мире, а не в расстроенном дурными нервами воображении. Сейчас же ее лицо будто медленно то приближалось ко мне, укрупняя черты, то удалялось, затуманивая их. Я схватил лист и карандаш и начал судорожно набрасывать увиденное…
Редко я ощущал себя таким измотанным, как тогда. Образ Агнешки был восстановлен, но чего это мне стоило! Я сидел в кресле, не имея сил пошевелиться, и думал с горькой усмешкой о том, кем я предстану перед юной своей возлюбленной – жалкой развалиной, деградантом, не способным пробудить в ней к своей сомнительной персоне никакого интереса.
Я снова налил себе и через некоторое время примирился с самим собой. Нервный набросок новой старой Агнешки представлялся мне уже единственно верным. Именно этот шкодливый носик, именно эти дерзкие глаза, именно этот высокий, ясный лоб я любил когда-то целовать, и вот теперь они вернулись ко мне хотя бы на листе бумаги…
Позвонив Антипу, я попросил его зайти.
– Что случилось, Тимофей Бенедиктович? – озабоченно спросил он, входя. – У вас снова такой голос странный был по телефону…
Я молча протянул ему лист с набросками Агнешки, и он внимательно изучал его с минуту.
– Если не ошибаюсь, – сказал он, подходя к мольберту и поочередно глядя то на холст, то на бумажный лист, – есть разница между двумя этими изображениями Агнешки. Вы можете сами себя так запутать, что действительно не узнаете ее. Это плохо.
– Узнаю, – заверил я и забрал у него лист. – Вот здесь она подлинная и единственная.
– Ладно, – вздохнул Антип. – Просто такой труд теперь положен для ее в о з в р а щ е н и я, а вы возьмете да и скажете: а это не она, совсем не она!
– Я узнаю ее, – сказал я. – Узнаю не только глазами, но и руками. Руки помнят лучше и надежней. У нее была бархатистая кожа.
– Дай-то Бог! – снова вздохнул Антип. – Беда с вами, Тимофей Бенедиктович. Вы настойку пьете… или другое пьете?
– Я все пью. Не ругайте меня сейчас, Антип Илларионович! Я исправлюсь, когда… если она придет, – произнес я неверным голосом.
Антип кивнул и, точно также, как и Катаржина часом раньше, бессловестно вышел. И все же, несмотря ни на что, чувствовал я себя заметно лучше. Пусть все уходят от меня, как от прокаженного. Главное, чтобы она пришла и не отвернулась.
Потом с бутылкой в руке я сидел на террасе и пытался представить, как все у нас с ней будет. Первые дни виделись мне сладостно-кошмарными, но именно они и должны были все решить. Узнавание, привыкание, слезы восторга, слезы утраты – я видел это и многое другое, даже порой в деталях, в своем воображении. Единственное, чего я старался не касаться, были наши с ней интимные отношения, если до них когда-нибудь дошло бы дело. Здесь я был беспощаден к себе, по-пуритански считая, что подросток, пусть даже и в верхней своей возрастной границе, не должен путаться со стариком. Возможно, где-то в глубине, в потаенной части своего ego я и не придерживался подобного табу, и даже определенно не придерживался, потому что иной раз ощущал желание поспорить негромко с самим собой, сомневаясь в своем пуританстве, но поверхность была ясной и гладкой. Сама природа спора не составляла для меня тайны. Когда речь шла об отношениях к а к о г о – т о пожилого мужчины с к а к о й – т о юной девой, то тут я был кремень, но стоило заменить этих к а к и х – т о на вполне конкретных меня и Агнешку, как кремень начинал прикидываться уставшим, а то и вовсе отработавшим свой срок. Слаб человек, прости Господи…
Сам того не ощутив, я переместился в угол гостиной, к инструменту, и заметил это только тогда, когда услышал первые аккорды совершенно незнакомого мне произведения. Это была моя импровизация, и я поразился тому, с какой легкостью она мне давалась – вполне стройная, гармонически ладная и вроде бы даже не похожая на слышанное мною прежде. Мы восстановим ее голос – ее и леди Памелы, и, возможно, когда-нибудь они устроят нам с доктором Сингхом приватный концерт оперно-джазовой музыки с потрясающим тапером, чью фамилию я всегда забывал в самый неподходящий момент.
Был, впрочем, во всех этих моих размышлизмах еще один эпизод, который я тоже старался без нужды не тревожить – эпизод с вероятным любовником Агнешки. На его роль претендовали двое: пан Гжегош и Пламен, бармен, влюбленный в Агнешку до зубовного скрежета. Я ставил на пана Гжегоша, но не столько конкретное имя занимало меня, сколько вопрос о том, могла ли в какой-то степени насильственная дефлорация стать одной из причин гибели