Кто там должен был хранить попавших под замес жителей – сам Господь или Святая Дева – олдермен сказать не успел. Захрипел, задергался… и затих, вытянувшись струною.
В толпе пленных прошелестел горестный вздох. Женщины и дети заплакали. Лишь один отрок не плакал, сдерживался, крепко стиснув зубы. Его узкое, еще совсем детское лицо, обрамленное каштановыми локонами, скривилось от ненависти и горя, синие глаза побелели, изо рта же вырвался сдавленный крик:
– Отец!
Да, один из только что повешенных олдерменов, увы, приходился несчастному парню отцом. Что ж, бывает…
– Ах, бедный Альбрехт, – стоявший рядом высокий старик с растрепанной седой бородою обнял парня за печи. – Мужайся, мой мальчик, мужайся. И помни – на все воля Божия.
– Я отомщу, – сузив глаза, яростно прошептал отрок. – Обязательно отомщу. И буду жить только ради этого.
– Тсс! – старик тревожно оглянулся по сторонам, – Тихо, Альбрехт, тихо. Поверь, здесь многие могут донести.
– Пусть доносят! Трусы.
Пошел снег, мягкий, как вата. Каштановые волосы юноши быстро стали белыми… словно седыми. Тонкие губы, кривясь в едва сдерживаемом плаче, шептали:
– Я отомщу за тебя, отец! Обязательно отомщу.
Довмонт вернулся во Псков в самом начале марта. Серый ненастный день взорвался ликующим колокольным звоном, на глазах превращаясь в праздник. Первыми ударили колокола Троицкого собора, их подхватили на колокольнях многочисленных местных церквей, в большинстве своем – деревянных, малиновый звон поплыл над Мирожским монастырем – грозной псковской крепостью.
Весь честной люд ринулся на торговую площадь – встречать возвратившуюся дружину. Спугнутые многолюдством и колоколами птицы – вороны и галки, – недовольно галдя, закружили на Кромом.
Православный люд радовался – собакам-рыцарям наконец-то начистили морду! И поделом, за все их обиды. Слухи о походе ходили самые разные:
– Говорят, Довмонтий-князь сам Ревель град сжег!
– Да что там Ревель! Бери дальше – Ригу!
– Неужто и Ригу?
– Ригу, Ригу… ага.
– Это что ж, братцы, Нарва теперь наша?
– Нарва-то – Нарва… А Раковор? Говорят, ведь так и не взяли.
– Наш-то князь – да не взял?
– Гляньте, гляньте, православные! Едут! Вона, за леском показались.
– Да где?
– Да вон! Ты, паря, совсем уж ослеп? Точно – тетеря.
– Сам ты тетеря, ага.
Колька Шмыгай Нос обиделся. Никогда его еще слепой тетерей не обзывали. Ладно бы – глухой. Но слепой – это что-то новенькое.
О возвращении войска стало известно еще поутру – прискакали в Кром загодя посланные князем гонцы, принесли весть радостную. Вместе с другими псковскими мальцами, Кольша побежал к западным воротам, еще иногда прозываемых – немецкими. Отроки забрались было на стены, так их оттуда живо шуганула стража, пришлось бежать к деревьям, а уж с них и смотреть. Вот первыми и заметили дружину, закричали, загалдели радостно.
Особенно радостно было Кольше. После той жуткой истории с язычниками Довмонт-княже не обманул, приставил парня к сыскным – под начало тиуна Степана Ивановича, обликом, к слову, больше напоминающего немца. Впрочем, во Пскове многие так ходили – бороды стригли, подвивали усы, даже, случалось, завивали щипцами локоны. Кольша, правда, не завивал – и без того был лохматый, так, что даже уши лопухастые не торчали.
– Вон он, князь, вона-а!
– Довмонт наш!
– Защита и опора!
– Ужо показал немчуре, где раки зимуют! Небось, теперь будут знать.
Довмонт нарочно сделал остановку невдалеке от города. Чтоб воины привели себя в порядок, почистили кольчуги и шлемы, выстроили бы в стройную колонну полон… Так вот и вошли в Немецкие ворота под приветственные крики горожан: впереди, на гнедом коне – сам князь в золоченом шлеме с поднятым забралом-личиною, следом за князем – бояре в сверкающих доспехах, за ними – простые ратники в роскошных трофейных плащах да шубах, а уж потом – нескончаемой вереницей – пленники, и уже за ними – возы с немецким добром. А добра вышло – дай бог каждому! Золотые и серебряные монеты,