Амлен. «Сексуально-политическая сеть» была такой же действенной, как в романах Бальзака: тем, кто знал столько выдающихся куртизанок, как Гюго и Луи-Наполеон, безусловно, было о чем поговорить и посплетничать.
Во-вторых, Виктор Гюго был редчайшим видом парламентария, представителем середины. Самые умеренные лозунги он провозглашал тоном экстремиста, и его невозможно было игнорировать.
Наконец, как будто случайно, Гюго получил мощное пропагандистское орудие, сравнимое с арсеналом его врагов.
Орудием стала газета, начавшая выходить в августе 1848 года. Ее выпускали Огюст Вакери, сыновья Гюго и Поль Мерис, школьный друг Вакери и такой же «гюгофил». Газета под названием «Событие» (L’Evenement) сразу же приобрела дурную славу – ее считали тайным рупором человека, который в парламенте уверял, что «не имеет к газете никакого отношения»{808}. И все же в газете печатались письма и речи Виктора Гюго; ее эпиграф – Heine vigoureuse de l’anarchie, tendre et profond amour du peuple – был цитатой из предвыборного обращения Гюго в мае 1848 года{809}. Кроме того, Гюго регулярно снабжал газету обрывками сведений, которые он называл «фуражом»{810}. В числе постоянных сотрудников были Адель Гюго, мадемуазель Гюго и Леони Биар. «Редакция газеты, – писал автор каталога 480 новых периодических изданий, которые появились в 1848 году, – как будто тратит все время на подслушивание у двери г-на Виктора Гюго, наблюдая за его мыслями, но никогда не думает сама. „Событию“ следовало бы назвать себя „Эхом“»{811}.
Эта «умеренная, даже реакционная» газета была обязана своим успехом и невидимому денежному ручейку, который делал ее последним словом в издательских технологиях{812}. На бульварах устроили демонстрационный зал: новости дня выкладывались на подсвеченную витрину и менялись с помощью особой ручки. Каждый день в восемь вечера специально нанятые люди в приличной одежде спускались в типографию, разбирали экземпляры газеты и расходились, читая ее с видом крайней заинтересованности.
Луи-Наполеон подарил Гюго свою книгу об артиллерии{813} с дарственной надписью (одна из шуточек Истории), и несколько часов спустя «Событие» поддержала его кандидатуру. Накануне голосования газета выпустила приложение на одной полосе, которое состояло из трех слов, напечатанных сто раз: «Луи-Наполеон Бонапарт»{814}.
Не успел новый президент пробыть в должности несколько недель, как Гюго понял, что стоит над пропастью.
Настроение парламента ярко проявилось в феврале 1849 года. Социалист Пьер Леру предложил лишать избирательного права всех осужденных за супружескую измену. Видимо, социалисты считали, что такое предложение – язвительный протест против нападок консерваторов на всеобщее избирательное право{815}. Так называемую поправку Леру приняли… После того как в мае 1849 года была избрана новая Национальная ассамблея, почти все центристы испарились. На выборах победила не только партия Порядка, но и, как ни странно, радикально настроенные левые. Еще парадоксальнее, что Гюго прошел в парламент, набрав 117 069 голосов, – он был на десятом месте в департаменте Сена, выдвинувшем 28 кандидатов. Гюго набрал почти в десять раз больше голосов, чем Ламартин на общенациональных президентских выборах.
Возможно, Гюго не сразу понял, что олицетворяют эти голоса. С рациональной точки зрения его положение было слишком непрочным, чтобы опираться на крайне разобщенный электорат. Отвергая бомбу замедленного действия, воплощенную в социализме, он призывал к умеренным социалистическим мерам{816}. С нравственной точки зрения все было довольно ясно. Гюго выступал против смертного приговора, отстаивал всеобщее избирательное право, осуждал урезание расходов на искусство («Почему бы вместо того не уволить парочку цензоров?»), призывал других депутатов к «смелости суждений, которая свойственна им в кулуарах и на заседаниях комитетов» и защищал утопическое представление о том, что бедность можно уничтожить навсегда{817}. Бывший пэр Франции совершил самый тяжкий грех для парламентария – он заставил своих одноклубников чувствовать себя неловко, хотя, конечно, политические дебаты не настолько прямолинейны, как пытается убедить себя и нас Гюго. Гюго повернулся влево, потому что он вдруг увидел там лекарство для своего нравственного расстройства. Зловещее продолжение репрессий дало ему прочную платформу для собственных непрактичных взглядов, и впервые с июньских событий он заговорил решительно: «Вот факты: <…> В Париже… живут целые семьи, у которых нет другой одежды или постельного белья, кроме вонючих груд разлагающихся лохмотьев, подобранных в грязи на улицах; своего рода городская компостная куча, в которой хоронят себя человеческие создания, чтобы спастись от зимней стужи»{818}.
Стремление приспособить свою совесть к событиям позволила Гюго обратиться к тому классу, который обычно стоит у начала великих событий. Он обратился к мирному пролетариату – правда, они считали Луи-Наполеона социалистом и героем и лелеяли образ Виктора Гюго – защитника бедных{819}.
Ему оставалось лишь одно: закрепить впечатление.
Немногим из тех, кто прошел своего рода нравственное испытание, подобное тому, что пережил Гюго на баррикадах в июне 1848 года, дается вторая попытка. К счастью, если можно так выразиться, Франция тоже не сумела разрешить свои проблемы. В обществе снова назрели противоречия, и страна снова встала перед выбором.
Точка невозврата наступила в июне 1849 года. Левые устроили демонстрации против французского военного вмешательства в Италии; демонстрации восприняли как мятеж. Полиция разгромила несколько социалистических типографий, но виновных так и не наказали. Подозрения Гюго подтвердились в июле, когда прессе запретили печатать что-либо оскорбительное о президенте или просить у читателей денег, если на них наложен штраф. Поползли слухи