руками.
У подножия башни, на которую удалился Гюго, Кавеньяк и армия несколько месяцев удерживали бразды правления. Суровые репрессии не до конца успокоили буржуазию. Поскольку большая часть рабочего класса по-прежнему была вооружена до зубов, повсюду подозревали «красную угрозу». В парламенте Гюго, как «баклан в бурю»{797}, хлопал крыльями, осуждая военную диктатуру, – закрылись театры, газеты были запрещены, а их редакторы посажены в тюрьму. Кавеньяк, объявил Гюго, путает необходимое осадное положение с попиранием закона.
Баклан не совсем напрашивался на комплименты. Позже он утвер ждал, что от официального порицания его спасла лишь репутация шута. Критикуя обе стороны, он отстаивал на первый взгляд несовместимое: «народ, порядок и свободу», «красное, белое и синее» – «триколор» Виктора Гюго{798}. Это означало, что он противился искушению потакать вполне распространенной, даже почтенной привычке интеллектуала: «втайне лелеять свои взгляды, чтобы они перешли в убеждения»{799}. Очевидно, этот образ в голове Гюго был как-то связан с его попытками покончить с мастурбацией{800}. Он пытался ухватиться за факты, которых не было. И все же ему удавалось сохранить интеллектуальную честность. Ему свойственен был открытый, восприимчивый ум, точно так же, как он держал открытый дом, куда пускали людей и идеи. Точнее, их пускали всюду, кроме отдельных комнат.
Скрытая нить рассуждений Гюго, которая продолжалась до 1849 го да, заключалась в потребности не обращать внимания на свидетельства июньских событий. Впервые он начал жаловаться на здоровье. Он то и дело терял голос. Упорные «болезни органов дыхания» теперь заменяли «плохое зрение» в качестве любимой отговорки{801}.
4 ноября 1848 года военное положение сняли, а Национальная ассамблея подготовила конституцию, по которой законодательная и исполнительная власть передавались однопалатному парламенту и главе государства, избирать которых должно было все мужское население страны. Страхи, что республика призывает нового Наполеона, отметались тремя четвертями депутатов и оправдались 10 декабря, когда президентом с большинством голосов в один миллион человек был избран на удивление невыразительный человек. При ходьбе он шаркал ногами, заикался и говорил с акцентом, похожим на немецкий. Его звали – единственное, видимо, положительное качество – Луи-Наполеон Бонапарт; он был сыном Луи Бонапарта, брата Наполеона. Правда, ходили слухи, будто он незаконный сын одного голландского адмирала, что, по мнению Гюго, объясняло, почему он совершенно не похож на императора. Консерваторы радовались, что получили в свое распоряжение «сонного попугая»{802}, человека, который восседал в президентском кресле и дремал, опустив тяжелые веки. Во время дебатов он делал из бумаги петушков или рисовал человечков на папках с делами{803}. Вне парламента, по отзывам одного его сторонника, он был «холодно-дружелюбен и отталкивающе вежлив»{804}. «Этот человек с усталыми жестами и остекленелым взглядом, – писал Гюго задним числом, в 1852 году, – разгуливает с рассеянным видом среди ужасов, которые он творит, как зловещий лунатик»{805}.
Луи-Наполеон вознесся на вершины власти на волне всеобщей добровольной амнезии и желания принимать желаемое за действительное, свойственного движению под названием «бонапартизм». Бонапартисты мечтали о безобидном, бесстрастном, миролюбивом Наполеоне, который восстановит порядок, не пытаясь завоевать весь мир. Его жизнеописание похоже на пародию на его великого дядю. Наивысшими точками до тех пор были две идиотские попытки переворота, в Страсбурге и Булони, где он высадился в 1840 году со взводом солдат и ручным орлом в клетке. Его арестовали и посадили в тюрьму в крепость Ам. Та попытка государственного переворота была забыта, как и рассказы о его веселой жизни в ссылке; говорили о его многочисленных долгах и «подвигах» в лондонских и нью-йоркских борделях{806}. Кое-кто уверял, что тюрьма закалила его. «Амский узник» написал книгу об «искоренении бедности», из-за которой казался едва ли не социалистом, хотя, если вдуматься, он вполне мог иметь в виду собственную бедность. Позже он бежал из крепости, переодевшись каменщиком, с доской на плече. Он уехал в Лондон, где поступил на работу в полицейский участок на Мальборо-стрит в качестве особого констебля: будущий президент избивал дубинкой чартистов. Еще одно очко в его пользу. Внимательное прочтение «Идей Наполеона» – своего рода «Майн кампф» Луи-Наполеона – способно породить некоторое беспокойство. Он хотел, чтобы все слои общества наслаждались преимуществами демократии, и ради достижения своей цели был готов отменить гражданские свободы.
Гюго позволил себе разделять эти ложные надежды. В конце концов, он отчасти был в ответе за то, что открыли ворота «троянскому попугаю». В 1847 году он потребовал вернуть членов семьи Бонапарт из ссылки: по его мнению, такой шаг не позволит превратить их в героев-мучеников для будущих бунтарей. Перед выборами, очевидно в знак благодарности за роль Гюго в его возвращении, Луи-Наполеон посетил его новое жилище и произвел на него хорошее впечатление. Во всяком случае, намерения у него были самые лучшие. «Я не великий человек, – заверял Луи-Наполеон. – Я не стану подражать Наполеону. Но я человек порядочный. Я стану подражать Веллингтону»{807}. Видя, как племянник великого Наполеона сидит у него в гостиной на ящике, Гюго без труда позволил убедить себя.
Некоторые сомневаются в том, что эта историческая встреча имела место – и потому, что в «Истории одного преступления» (Histoire d’un Crime) Луи- Наполеон изъясняется языком Гюго, и потому, что Гюго существенно преуменьшил собственную роль в президентской избирательной кампании: как ни парадоксально, он по ошибке внес важный вклад в политическую историю Франции. Позже он не вспоминал о своем участии – как и о своем штурме баррикад.
На самом деле Гюго прекрасно подходил для намеченной ему роли. Во-первых, сын генерала Гюго был в лучших отношениях с дядей и кузеном Луи- Наполеона, чем сам Луи-Наполеон. Кроме того, у них было несколько общих знакомых: Алиса Ози, Эстер Гимон и бывшая любовница Наполеона I Фортюне