предназначались для тома, который он собирался назвать «Почтовый ящик»{1245}. Они были опубликованы посмертно под названием «Мрачные годы» (Les Annees Funestes).
Если, как считали некоторые, Гюго искренне верил, что империя вот-вот рухнет, почему он потратил столько времени на подготовку книги, которая устареет, не успев выйти в свет? Хотя позже Гюго хвастал, что предсказал вторжение пруссаков{1246}, стихи, в которых он называет империю «танцем смерти», доказывают, что он имел в виду Божественное возмездие. Последнее стихотворение из сборника, написанное до Франко-прусской войны, Epizootie dans les Hommes de Decembre, написано не человеком, который мысленно чистит пистолеты, а веселым старым революционером, который любит начинать день с чтения некрологов: «Могильщик, поскорее закопай их, / Бросай прах на Морни / И грязь на Троплона»[51].
Помимо того, тем летом Гюго сделал важное открытие, которое подтвердило его «космический» взгляд на человеческие дела. Шарль и Алиса приехали в «Отвиль-Хаус» с маленьким Жоржем и дочкой Жанной, родившейся 29 сентября 1869 года. Гюго приказал огородить пруд и террасу и в стихах обратился к птицам, приглашая их прилетать и кормиться на подоконнике у Жоржа. В опустевшей спальне Адели Второй поставили колыбели и поселили няню.
Неожиданно Гюго напомнили, что человеческие существа делят планету с отдельной человеческой расой. Он записывал все до мелочей: «6 июля 1870: Jeanne a fait pipi sur moi. C’est la seconde fois». Эти «божественно неуклюжие» существа{1247} были не несовершенной формой взрослых, но существами в своем праве, с собственным языком и обычаями. «Их неясные разговоры открывают горизонты для меня. / Они все понимают и все объясняют друг другу. / Представьте, как они рассеивают мои мысли».
Младенцы и маленькие дети, видимо, так же растворяли Гюго, как Океан. При них приходило то же чувство округлости времени и взаимопроникновения тела и Вселенной: «Изгнанник – человек благожелательный… Задумчиво смотрит он, как трехлетние девочки бегают по пляжу, окунают босые ножки в море, задирают юбки обеими руками, показывая свои невинные животики огромному изобилию»{1248}.
Пока Гюго прислушивался к детскому лепету, как антрополог изучает язык потерянного племени, главари взрослого мира вели себя как маленькие. Леопольд Гогенцоллерн объявил себя претендентом на испанский престол. Так как главой династии Гогенцоллернов считался Вильгельм I Прусский и так как последние десять лет Пруссия мешала планам Франции в Европе, Франция выступила против. Очевидно, настало время настоять на своем. Министр иностранных дел Франции дал понять, что король Испании из династии Гогенцоллернов будет поводом к войне. Гогенцоллерн отозвал свои притязания; возможно, этим дело бы и кончилось.
Однако императрица Евгения пожелала, чтобы сомнительная империя ее мужа одержала и дипломатическую победу. Она требовала, чтобы отказ от претензий гарантировал лично Вильгельм. Бисмарк ответил сухим заявлением в форме телеграммы, которую доставили в Париж в День взятия Бастилии. Ни о каких гарантиях не может быть и речи. Франция сочла себя оскорбленной и 19 июля 1870 года объявила Пруссии войну. «Некоторым нравится приговаривать к смерти часть человечества, – писал Гюго. – Объявления просто поразительны! Одно ружье убьет двенадцать человек, одна пушка – тысячу»{1249}. Всплеск бездумного патриотизма выгнал толпы народа на улицы. В магазинах раскупили карты Германии: всем хотелось отмечать флажками продвижение победоносной французской армии. В передовой статье семейного «Парижского журнала» предлагали швырять трупы пацифистов в сточные канавы{1250}.
Одним из немногих приятных исключений в эти кровавые сумерки Второй империи стал величайший сентиментальный патриот, предавший дело патриотизма. Гюго опубликовал открытое письмо «К женщинам Гернси», которое появилось в большинстве материковых газет. Он просил, чтобы бинты раздавали поровну французским и немецким раненым: «Так как эти слепцы забыли о том, что они братья, будьте им сестрами!»
Как и все остальные, Гюго ожидал, что через несколько дней французские солдаты окажутся в Берлине. Франция опережала Пруссию в гонке вооружений, и уверенность ее армии, как считалось, основана на чем-то конкретном. Осуществится мечта Гюго о французской Рейнской области. Появятся два равных столпа Соединенных Штатов Европы, и федерации навяжут язык прогресса: «Соединенные Штаты Европы, говорящие на немецком языке, отбросят нас назад на пятьсот лет». «Но ничто из этого не будет достигнуто посредством Бонапарта! Как и посредством этой чудовищной войны!»{1251}
Несмотря на мрачное предсказание победы, человек, который изучал непостижимый хаос Ватерлоо, уже отчасти подозревал, каким будет исход: «Я верю, что Пруссия будет раздавлена; но могут начаться осложнения, которые выльются в многочисленные столкновения и закончатся революцией»{1252}.
Если вспомнить абсолютную уверенность французов в победе, любопытно, что у парижского чиновника возникла та же мысль, что и у Гюго. 26 июля, через неделю после объявления войны, двое французов, один из которых присылал своих детей к нему обедать, обвинили его в том, что он вступил в сговор со ссыльными герцогами Орлеанскими и собирается убить императора{1253}. Якобы в Руане собирают бывших заключенных и вооружают их пистолетами. Если понадобится, «заговор» можно использовать для дискредитации республиканцев и монархистов одновременно. Кроме того, заговор «докажет», что Виктор Гюго с самого начала был тайным роялистом.
Первым ответом Гюго на слухи о войне стал характерно символический поступок. Когда в Париже читали телеграмму Бисмарка, он устроил маленькую церемонию в саду при «Отвиль-Хаус»: посадил желудь (точнее, один из нескольких), который вырастет и станет «Дубом Соединенных Штатов Европы». «Через сто лет больше не будет ни войн, ни папы римского, а дуб будет высоким». Он оказался прав только насчет дуба.