Речь Оже имела два немедленных результата. Во-первых, в романтизме официально признали врага. Во-вторых, более старые участники «Французской музы» вынуждены были направить удары ее молнии на самих себя. После двенадцатого номера (15 июня 1824 года) газета закрылась. Друг Гюго Александр Суме считал, что заслужил место в академии, и понимал, что вступительным взносом должна стать смерть подрывного органа, основанного не без его помощи и участия. На Гюго надавили. Он отреагировал по-своему – двусмысленно: пообещал не доводить «Музу» до тринадцатого номера, а потом написал в газету письмо, в котором отмежевался от ренегатов.
После предательства ненадежных друзей-романтиков Гюго остался окружен своими принципами, словно рыцарь – доспехами. Ответственность за прогресс перешла к Виктору Гюго и его поколению. В том же месяце – в июле 1824 года – он написал одну из своих первых баллад («иностранная» стихотворная форма, восходящая к доклассическим временам): «Фея и пери» (La Fee et la Peri), в которой западная фея и восточная пери состязаются за душу мертвого ребенка. На первый взгляд баллада никак не связана с текущими событиями, но, если рассматривать ее в контексте времени, она обладает силой авангардистского манифеста. В балладе присутствуют все эпитеты, которые Оже называл «германскими» – «туманный», «неясный», «расплывчатый», «дымчатый» и «таинственный». Педанты наверняка заметили бы, что в балладе содержится провокационно странное количество строк (199), но не сумели бы найти логическую связь между готическими храмами, пагодой с красной крышей, пещерой Фингала и двенадцатью слонами Дели.
Гюго как будто нарочно решил проиллюстрировать язвительный вопрос Оже: «Что бы сказали о художнике, который опустил передний план, где все должно быть ясно, и свел пейзажи к дальним задним планам, на которых все туманно, спутанно и неопределимо?» Enfant sublime постепенно превращался в enfant terrible.
За уроком литературных нравов, преподанным трусливым Суме, вскоре последовал еще один урок, преподанный Journal des Debats. Критик по фамилии Хоффман, который подписывал свои статьи буквой Z (не потому ли, что считал, будто последнее слово всегда остается за ним?), написал рецензию на «Новые оды», в которой обвинил Гюго в том, что он – романтик. Последовал обмен язвительными статьями, в ходе которого Гюго открыл, что критики часто кривят душой. Произведения других писателей они используют как предлог для того, чтобы представить себя в выгодном свете, намекают на несуществующие огрехи, такие гнусные, что о них не стоит даже упоминать, и не дают печатать письма с опровержениями.
Откровенно дерзкие ответы Гюго показывали, что он усвоил уроки. Основой его небывалого успеха, который будет продолжаться долгие годы, стало осознание: вместо того, чтобы с помощью литературы вести политические баталии, следует политизировать саму литературу. Борьба классицизма и романтизма, каким бы тщетным ни казалось ее интеллектуальное содержимое, обеспечила полемический фон для его творчества, как абстрактное понятие дружбы обеспечило основу для его отношений с другими писателями. Крупномасштабная манипуляция значительно упростила жизнь. Она все свела воедино под одну крышу и сделала возможным истолковать каждое эмоциональное происшествие как профессиональное событие. Размышляя о нападках критика Z, он писал Виньи в декабре 1824 г.: «Как только я вижу, что за нападками кроются страсти и корысть, все мои идеи куда-то улетучиваются и я побежден. Меня убивают мелкие удары. Я – надеюсь, вы простите дерзкое сравнение – подобен Ахиллу: моим слабым местом является пятка».
Видимо, все остальное (кроме пятки) у него оставалось неуязвимым. Стиль ранних писем Гюго очень типичен; они высокопарны и неубедительны, зато очень занимательны – если предположить, что многочисленные «я» и «мои» относятся к некоему третьему лицу. Гюго создавал свою личину и испытывал ее действие на друзьях. Друзья хороши тем, что их действия легко истолковать как «предательство» дружбы, как у основателей «Французской музы»; а предательство, как было хорошо известно Гюго на примере родителей, – мощное оправдание для целенаправленных действий.
По мере того как Гюго выбирался из лабиринта иллюзий и поднимался на высшую точку поля битвы, он окутывал свою сущность туманом, хотя ранее все было на виду. Туман был цветным, в романтическом духе; по неведению его можно принять за реальность. Так продолжалось следующие несколько десятилетий. В письмах он начал называть свои оды «мечтаниями» и «рапсодиями», намекая, как ни невероятно это покажется, на то, что они – плод праздных размышлений{302}. Он щеголял своей злободневной «чувствительностью», восхваляя «очаровательную причудливость» вещей{303}. В письме к Полю, пятнадцатилетнему брату Адели, он обвел контуры листка плюща и набросал свой портрет – портрет образцового романтика: «Пожалуйста, не смейся над беспорядочными линиями, которые я нарисовал, как будто наугад, на обратной стороне листа бумаги. Призови на помощь свое воображение. Скажи себе, что рисунок сделан солнцем и тенью, и ты увидишь нечто очаровательное. Именно так творят безумцы, которых называют поэтами»{304}.
Этот абзац, даже одна фраза «как будто наугад» (comme au hasard) могли бы образовать основу целой главы в истории французской литературы: аналитическая, направленная на себя сущность на первый взгляд спонтанного нового течения, к тому времени давно уже набравшего силу в Великобритании и Германии. Нарочито небрежный набросок Гюго – жест в высшей степени показательный: как бы неуместный поступок со скрытым мотивом.
Представление примерно такого же рода предлагалось и гостям в новом доме семьи Гюго. Весной 1824 года они переехали из дома Фуше в квартиру на втором этаже в доме номер 90 по улице Вожирар: шесть маленьких комнат, комната для прислуги, погреб, дровяной сарай и «исключительное право пользоваться туалетом на площадке»{305}. Ежегодная рента, за вычетом налога на двери и окна, составляла 625 франков – эту сумму Гюго без труда выплачивал из своих доходов от творчества. В число гостей входили художники, Аший Деверья и Луи Буланже; они иллюстрировали как труды Гюго, так и его семейную жизнь, так как принадлежали к той же самой романтической Вселенной. Поэт Адольф де Сент-Вальри, еще один эмигрант из «Французской музы», наблюдал восхитительную сцену домашней жизни, похожую на «Любовь ангелов» Томаса Мура, только «гораздо