ее престарелый опекун, а затем и дон Карлос, император Священной Римской империи. Отсюда подзаголовок первого издания, Tres Para Una («Трое за одной»).
Субъективно речь в пьесе шла о молодой красавице, которая любит молодого красавца, преследуемого героя, но вынуждена терпеть ухаживания отвратительных стариков. Эта откровенно нереалистичная драма, в конце которой влюбленные без нужды дают друг другу яд (такова «кастильская честь»), стала прекрасным вместилищем для неортодоксальных стихов Гюго. К сожалению, его остроумие в пьесе оказалось затушевано. Когда актеры «Комеди Франсез» услышали, как двадцатисемилетний автор читает пьесу, они ее возненавидели. Можно ли в одной и той же сцене играть и комедию и трагедию?{402} Почему речь героев так «простонародна», почему герои говорят так бегло? «Эрнани» часто называют «очень робким бунтом», потому что пьеса написана в стихах. На самом деле стихи служили усилителем. Слушатели испытывали гораздо большее потрясение, слыша, как романтические чувства излагаются возвышенным французским языком. Гюго долго пришлось уговаривать мадемуазель Марс, «старую боевую лошадь классической драмы», которая в пятьдесят один год играла юную донью Соль, чтобы она назвала «почтенного месье Жоанни» (актера, игравшего Эрнани) своим «прекрасным и благородным львом», – по ее мнению, слово «лев» предполагало интимные отношения{403}. Тем не менее сочетание иронии и страсти нравилось молодым зрителям. Казалось, такое сочетание доказывает, что можно жить чувствами даже в прозаическом современном мире.
На сей раз политически подкованным зрителям было из чего выбирать. Намеков и аллюзий в «Эрнани» куда больше, чем в «Марион Делорм». В первой сцене похотливый правитель дон Карлос прячется в шкафу, перед тем спросив у дуэньи доньи Соль: «Скажи, из этого почтенного сарая / Берешь ты помело, на шабаш улетая?» Цензоры – четыре драматурга, три из которых находились на грани выхода в отставку или смерти, – потирали руки от радости. «Эрнани» – сущий вздор: «Бандит обращается с королем, как с разбойником, дочь испанского гранда – бесстыдная шлюха, и т. д.». Пьесу следовало показывать точно так, как Гюго написал ее, чтобы «публика поняла, как далеко способен зайти человеческий разум, когда он освобожден от всех правил и всех форм порядочности»{404}.
Осенью 1829 года, как только начались репетиции, была объявлена война. Консорциум из классических драматургов, возглавляемый Казимиром Бонжуром, послал безуспешную петицию королю, в которой его просили запретить к постановке в «Комеди Франсез» все романтические пьесы. «Фигаро» назвала эту петицию «требованием монополии на усыпление зрителей»{405}. Одного за другим к боевым действиям привлекали членов Французской академии, не ведающих о том, что их пародии и эпиграммы привлекают лишнее внимание к новому искусству. В «Сигнале тревоги» Баура-Лормиана встречается зловещая фраза: «Все Гюго пишут стихи безнаказанно»{406}. Некоторые, подобно академику из «Красного и черного» Стендаля, рекомендовали ввести телесные наказания там, где не преуспели литературные критики{407}. Вьенне, автор поразительно скучной эпической поэмы на 30 тысяч строк (кто-то сказал, что понадобится 15 тысяч человек, чтобы прочесть ее), подозревал иностранный заговор с целью дискредитировать французский театр{408}. Арсенал «бессмертных» безнадежно устарел. Трудно оскорбить оскорбительный язык. Их удары выходили непонятными и многоречивыми. Так, Баур- Лормиан, вместо того чтобы назвать своих противников свиньями, высокопарно пишет: «Когда я слышу, как они хрюкают мне вслед, / Мне кажется, что они увидели у меня в руке волшебную палочку Цирцеи».
В другом лагере собралась армия художников и поэтов; они днем и ночью бегали вверх-вниз по лестнице, возмущая квартирную хозяйку Гюго. Гюго налаживал связи с молодым поколением. Сторонники Гюго, которые получили специальное название – «гюгопоклонники» или «гюголатры»[20], – были «солдатами», которые позже не дадут освистать «Эрнани», как освистали «Эми Робсарт» за два года до того в «Одеоне». Ценный ресурс, «великодушная сегодняшняя молодежь – пожираемая изнутри непонятым гением, удушаемым снаружи плохо организованным обществом». Подробные хозяйственные записи Гюго, в которых отражены каждая стрижка, метла, кусок мыла и починка зонтика, показывают сильное нежелание напрасно тратить ресурсы – и человеческие, и прочие. «Какого величия можно достичь, – задумчиво замечает он, – с таким легионом умов при наличии воли!»{409}
Свежие войска нужно было контрабандой провести в «Комеди Франсез». Они служили подкреплением для платных клакеров, которых, как известно, можно было перекупить[21]{410}. «Командирам батальонов» раздавались пропуска на красной бумаге, проштемпелеванные словом Hierro («Железо»){411}. Затем командиры вербовали своих сторонников в кафе и мансардах Латинского квартала.
Таким образом, по мере приближения премьеры «Эрнани» стала знаменем, под которым объединилось целое поколение. Многие из сторонников «Эрнани» были тогда совсем юными{412}: Готье, который объявил, что бросил живопись ради поэзии, когда прочел «Восточные мотивы»; Петрюс Борель по прозвищу «Человек-волк», который одевался как испанский гранд и цитировал наизусть целыми абзацами «Предисловие к драме „Кромвель“»; театральный актер и декламатор Жозеф Бушарди, который выучил все пять актов «Эрнани»; скульптор известный как Жеан дю Сеньер («состаренная» форма от «Жан Дюсеньер»), который одевался в черное и разделял волосы на пробор, делая крест надо лбом, символизирующий «пламя гения». Самым известным «эрнанистом» стал Жерар де Нерваль, который только что инсценировал «Гана Исландца». Его видели в ресторане под названием «Пти Мулен Руж» с черепом, к которому была привинчена медная ручка; он заказывал «морскую воду», любимый напиток Гана Исландца{413}.