А. С.: Улица важнее, а школа мистичнее.
К.П.: Здесь интересен ещё и следующий момент, третий. Вот ребёнок – младшеклассник – приходит в школу. По идее, там должна быть совсем чужая учительница – «дальняя». Но ребёнок «опрокидывает» на неё такое море любви, что чаще всего возникает интимная установка отношений с учительницей, которая для ребёнка самая умная, самая красивая, самая добрая. Ребёнок нередко относится к учительнице, как к матери. То есть здесь имеет место не только сила отчуждения, но и мощная стихия детства, которая весь мир делает своим. И в этом состоит неотразимая привлекательность ребёнка.
И, наконец, четвертый пункт, специфически новоевропейский, касается не просто общего образования, а образования профессионального. Оно организуется по таким же нормам. Войти в когорту профессионалов, культивировать себя как профессионала – значит социализировать себя в другом сообществе, причём социализировать как чужого среди чужих. Этот момент связан с импринтингом, потому что образование, полученное во взрослом состоянии, – это уже образование второго сорта. Ты в принципе можешь получить образование после тридцати лет и даже позже (образование второе, третье…). Это педагогическая утопия, которая витает над новоевропейской цивилизацией, утопия непрерывного образования, превращение страны в некую огромную школу – тотальная инфантилизация населения. Ведь образование есть способ власти, вещь репрессивная по сути. Образование – это подчинение, социализация, дисциплинаризация, как она описана у М. Фуко, у которого клиника, спорт, школа, тюрьма – все работают в одном направлении, погружая тебя, исходно ближнего, теплого и мягкого, в сообщество дальних и убивая, или «вынося за скобки» любовь. Отсюда через ряд опосредований, кстати, и половое табу, идущее ещё из архаики: не люби там, где работаешь, и не работай там, где любишь.
А. С.: Именно в силу синкретичности и многоподчиненности такого феномена, как школа, мы можем рассматривать его с разных сторон, причём не только исторически, но и феноменологически. Феноменологический подход может выглядеть примерно так. Школа есть здание или замкнутое помещёние, на котором есть вывеска (или предполагается, что она там есть). Нельзя недооценивать наличия сцены, для того чтобы был возможен спектакль. Но когда кто-то заявляет: вот сцена, она уже есть, остаётся только написать пьесу, поставить, отрепетировать, собрать зрителей, словом, сущие пустяки, то, казалось бы, над таким человеком можно посмеяться – ничего себе пустяки! Но в действительности он совершенно прав! Ведь если в этом мире есть сцена и если мы знаем, для чего она предназначена, то всё остальное приложится. Необязательно это будет трагедия Софокла или В. Шекспира или даже талантливый водевиль. Это может быть совершенно беспомощная пьеска (или даже и не пьеска), но вдруг мы видим, что по пространству, которое мы именуем сценой, прошёл человек. Может быть, он случайно заблудился за кулисами и хочет выйти. Но в любом случае его проход по пустой сцене будет рассматриваться как театральный выход – что-то он этим хотел сказать… Может быть, он и сам поддастся этой магии и что-нибудь скажет или сыграет какую-то минимальную роль. То есть пустая сцена одновременно инсталлирована в структурах восприятия или в душах людей априори, поэтому мы можем сценические эффекты воспроизводить в своей жизни и поведении. Мы можем говорить о сценках, о тех или иных ролях, которые мы играем в общении, и только потому, что уже есть эта пустая сцена. Значит, в какой-то момент она должна была появиться. Откуда? Что это? Это может быть опустевший осквернённый алтарь, может быть что-то другое, но, коль скоро эта сцена откуда-то взялась, вокруг неё разворачивается театрализация жизни.
Так же обстоит дело и с идеей книги. Меня однажды поразило странное, но глубокое замечание Татьяны Москвиной: а почему мы читаем хорошие книги и ими восхищается? А потому, что они есть! А не было бы их – мы бы читали книги поплоше и восхищались бы ими. По сути любая книга, которая читается ради самой себя, – это великое чудо, потому что есть более простые вещи. Например, в инструкции написано: в случае необходимости дернуть за стоп-кран. Вполне возможен мир, где имеются надписи только такого рода – инструкции, взывающие к действию. А книга автореферентна, она отсылает к самой себе. И это уже великое чудо.
В этом ряду оказывается и школа. Школа – это место, где занимаются. Таким образом, предполагается, что, если есть это здание, пустое помещёние, если туда придут ученики, которым приписали школьный возраст, с этого момента они в этом возрасте и пребывают. То есть этот возраст определяется социальным вердиктом: я учитель – ты школьник; я задаю задачи – ты их решаешь и находишься в этом пространстве. Можно ведь взять случайных людей с улицы и сказать им: вот ты учитель математики, а ты – черчения, а ты – физкультуры. Они могут и посопротивляться, но любой вопрос возможно поставить как предложение, от которого нельзя отказаться. Учителями они будут и чему-то, наверное, научат. И из условной директивной раскадровки мы всё равно получим кое-как работающую школу. И не надо думать, что есть роскошные школы, а есть никудышные. Я глубоко убеждён, что не существует в мире школы, способной загубить М. В. Ломоносова. И научить может один человек – конкретный учитель. Он может не быть учителем школы. Но только он может научить чему-то уникальному, например привести в состояние ego cogito. Школа же – это вопросно-ответная «машина», она ничему не может научить. Она может только занимать время, и с этой точки зрения весьма уместно слово «занятие».
Тем не менее даже при таком описании занятие времени всё равно выглядит мистически. Ведь совершенно необъяснимо, для чего эти школы существуют и так маниакально воспроизводятся. Как мы видим, школа ещё более бессмертна, чем книга. То есть за внешней заботливостью и всяческой педагогической шелухой всевозможных методологий скрывается настоящая мистика. Мы видим, как работает эта вопросно-ответная машина: вот, ребятки, мы должны усвоить новый материал, пожалуйста, задавайте вопросы. Какой-нибудь Иванов поднимает руку и спрашивает: «Почему кит не рыба?» Учитель говорит: «Хороший вопрос! Знай, Иванов, кит потому не рыба, что…» Затем встает Сидоров и спрашивает: «А почему все люди хотят быть умными?» Ему говорят: «Садись, дурацкий вопрос, не будем на него отвечать». То есть сначала идёт отбраковка вопросов: надо задать правильный вопрос