непомерно мощный в груди. Сучонки-сестрёнки, смурая да подпалая, испуганно притихли у тёплого бока.
Светел вскочил в избу, даже инея с кожуха в сенях не оббив. Тотчас бухнулся на колени, замкнул круг. Равдуша пригляделась, всхлипнула, потянулась рукой. Сын сидел страшноватый, с покусами стужи на запавших щеках. Даже огненные вихры как будто пригасли. И веяло от дитятка лесом, морозом, чужим очагом… а пуще всего – отчаянием безнадёжной погони.
– Зыка, – выдавил Светел, сипло от долгого молчания и от слёз. – Зыка, ты что же это, малыш?
Пёсий век куда короче людского, но сейчас уходил тот, кто был рядом всегда. Светел бросил из-за спины чехолок.
– Я тебе в гусельки поиграю…
Пальцы скверно слушались после кайка. Он не стал их жалеть. Долблёный ковчежец наполнился гулом, не до конца выплеснутым в Затресье. Окликнул Зыку родным голосом дедушки Корня, голосом Жога Пенька. Светел песню не выбирал, явилась сама, единственная, которую он даже про себя никогда не мог допеть до конца.
Не пел, шептал, задыхался. Как в полёте, забравшись на невозможную высоту. Скварина голосница заслуживала других слов, лучше, чище, добрее. Когда-нибудь он их сложит. Когда- нибудь.
Зыка дёрнул передними лапами, простонал. Светел не глядя сунул гусли братёнку. Ладонями помог приподнять голову, тяжёлую на странно податливой шее. Зыкины глаза прояснились, Опёнок увидел в них отражение света. Туда, к свету, восходила пёсья жизнь, верная и бесскверная. Взлетала с людских рук – поклониться Матерям… принять новую шубку… опять изведать рождение…
Почему же так горько было провожать её в путь?
Ерга Корениха, Жига-Равдуша, Светел, Жогушка, Рыжик… Зыка, наверное, ещё обонял их, улавливал дотлевающим разумом их присутствие. Младшенький гладил то Зыку, то струны. Струны продолжали звучать.
Мысли Зыки обычно достигали Светела этаким глухим отголосьем, дремучие, звериные, тёмные. В этот последний раз они прозвучали на удивление ясно, по-человечески:
«Верни солнце!»
Гусли в руках у Жогушки замолкали медленно, неохотно.
Отражение далёких огней дрогнуло, рассыпалось, замерло.
Твёржинские ребята сладили Зыке самые честные проводи?ны. Со скорбным рокотом бубна, с пением дудок, с гусельными раскатами. А как вдохновенно выла Ишутка!..
Бабы слушали с одобрением:
– То-то знатно восплачет, отдавая девичью волю. Скоро уже.
Розщепиха кривилась:
– Не дело по псу тризновать. Снесли бы в лес, и довольно.
Но тут уж Носыню и свои внуки слушать не захотели. Им атя разрешил. Его слово было главней.
И впервые лёг Зыка в те самые саночки, что столько зим и лет исправно таскал. Лёг хозяйски, достойно. Сложил голову на передние лапы. Жаль, дочкам не успел показать, как ходят в алыке, да что ж теперь.
– Я научу, – на ухо пообещал Светел. Сам встал впереди. Повёз Зыку бережно, осторожно, как тот его маленького возил.
И рассыпался звонкими углями щедрый, жаркий костёр…
По пути домой, а как без того, заглянули проведать Родительский Дуб.
Увитый ширинками исполин высился, как прежде, неколебимо. Каменный отломок торчал в древесной груди, словно копьё, пригвоздившее биение сердца. Жогушка раскинул ручонки, обнял подножие Дуба. Потом влез братищу на плечи. Приласкать морщину, оставленную кончиной отца.
Раньше для этого и ему, и Светелу приходилось тянуться на цыпочки. Теперь достиг без труда. Снегу нападало или подрастает парнюга?
– Бабушка, – сказал Светел, когда впереди встали ледяные валы Твёржи. – Ты заметила?
Равдушино полотенце, давно истрёпанное до узла, вовсе исчезло.
Корениха спокойно кивнула:
– Заметила, дитятко.
– И что будет от этого?
Корениха помолчала, вздохнула:
– А будет, Светелко, то, что будет. Даже если будет наоборот.
Он помолчал, переваривая. Ничего путного не придумал. Оставил бабушку, догнал Гарку, выбившегося вперёд.
– Дело есть, брат.
– Какое?