Зарождается новое движение «домашних жен» (в это время только 40 % женщин работает вне дома), усиливается риторика «женской природы», «естественной потребности быть матерью», «материнского таланта», «счастья материнства». Появляется идея сохранения семьи «во имя детей». На законодательном уровне в 1936 году вводится запрет на аборты, усложняется процедура развода, многодетные матери награждаются медалью, им гарантируется государственная поддержка[146]. На смену революционной идеологии «сознательного материнства» приходит пропаганда «социального» подхода к вопросу деторождения. Государство репрезентируется как главный помощник женщин, медики становятся лицом господдержки. Беременность, роды и забота о детях все больше передаются под контроль медицинских экспертов [147].
В 1938 году оплачиваемый декретный отпуск «по просьбам трудящихся» с установленных до этого 56 дней до родов и 56 после сокращается до 35 перед родами и 28 дней после. Информация об опасностях беременности умалчивается, контрацептивы могут быть выписаны только в случае недавнего рождения ребенка. Отложенное материнство однозначно трактуется как моральное отклонение, отказ от воспроизводства — как трагедия или инвалидность[148].
В ситуации нехватки детских садов с малышами часто остаются неработающие родственницы или соседки, которые могут быть более внимательными, чем занятые на производстве и уставшие матери. Это становится благоприятной почвой для возникновения дискурса «материнской вины». Одновременно в вину матерям начинают вменяться беспризорность и показатели разводов[149]. Подобно тому, пишет Наталья Черняева, как во всех сферах жизни набирает обороты поиск вредителей и саботажников, идеологическая махина находит вредительниц и среди матерей. В частности, в условиях отсутствия искусственного детского питания матери обвиняются в легкомысленности, если у них пропадает грудное молоко[150].
Медицинской нормой этого времени является чрезвычайно ригидный подход в отношении младенцев, включающий тугое пеленание, обязательное пятиразовое кормление (даже в случае, если мать после родов находится в тяжелом состоянии), закаливание и строжайшую гигиену, ограничивающую физический контакт с ребенком[151]. Строгость требований, предъявляемых руководствами по уходу за детьми 1930-х годов, часто игнорируют реалии жизни. В это время почти полностью отсутствуют газовые или электрические плиты, большая часть городского населения живет в коммунальных квартирах, где, в частности, кипячение пеленок в течение нескольких часов на общей кухне как минимум проблематично[152].
Между 1931 и 1933 годами сиротская популяция в России возрастает на 130 %, вследствие чего открывается 570 детских домов и приемников, куда сироты помещаются вне зависимости от собственного желания, в соответствии с трехлетним планом ликвидации беспризорности[153]. Исключительной популярностью пользуются педагогические идеи Антона Макаренко о воспитании трудом, дисциплине и подчинении. В 1934 году усыновление и удочерение становится легальной практикой. В 1935 году выходит декрет о запрете на романтизацию уличной жизни. Число «неорганизованных» детей начинает снижаться[154]. Забота в новой парадигме предполагает контроль, контроль, в свою очередь, не мыслится без заботы. В 1935 году рождественские елки возвращаются как светские новогодние мероприятия для детей. Налаживается выпуск советских игрушек, развивается печать детской литературы, согласующейся с государственной идеологией. Макаренко в «Книге для родителей», критикуя физическое наказание детей, предлагает концепцию морального воспитания[155].
Тем временем набирают силу политические репрессии, преимущественно затрагивающие мужское население. В результате, с одной стороны, возрастает роль женщин как главного трудового резерва индустриализации, с другой — женская семейная нагрузка становится тяжелее[156]. В общественной ситуации, когда смертные родители оказываются уязвимыми или недоступными для выполнения семейных функций, в идеологическом воображении их место занимает новая символическая семья: «дедушка» Ленин, «отец» Сталин и «родина-мать»[157].
Замена семейного родства новым публичным коллективизмом и идеологическим родством[158] отчетливо видна в кинематографе 1930-х годов. Так, картина «Путевка в жизнь» (1931) начинается с представления двух миров детства: благополучной жизни мальчика Коли, о котором заботятся его родители, и шайки беспризорников под началом «отца» Жигана и «матери» Ленки-Мазихи. Колино счастье длится недолго: от рук бродяги погибает его мама, отец топит горе в бутылке, избивая сына в алкогольном бреду. Мальчик оказывается на улице, где царят разбой, проституция, венерические болезни, антисанитария и жуткая нужда. Энтузиасты ликвидации бездомности агитируют «неорганизованных» детей вступать в фабрику- коммуну, где они могут спать на удобных койках и вместе строить железную дорогу. Коля и его новые товарищи не сразу соблазняются преимуществами новой жизни. Но вскоре становятся членами новой семьи во главе со строгим, но справедливым «отцом» — комсомольцем Сергеевым.
Советский народ как одна большая семья изображен в культовой драме Григория Александрова «Цирк» (1936). На гастроли в СССР приезжает звезда американского цирка Марион Диксон. Артистка влюблена в советского коллегу Мартынова, но вынуждена отвечать на порочную страсть немца-импресарио, шантажирующего ее оглаской «постыдной» тайны — Марион воспитывает рожденного вне брака чернокожего сына. Любовь оказывается сильнее страха, Диксон отвергает постылого немца. Тот в отместку являет публике ее тайного ребенка. Но реакция советских зрителей поражает импресарио. Мальчик мгновенно становится «сыном» всего цирка. Его бережно берут на руки и ласкают совершенно незнакомые советские граждане. Шантажист посрамлен,