азартные игры не играет. Владу же позволим разливать: он заслужил нашу благодарность и титул Великого фантазера.
…Прошелестели годы. Но каждый раз, проходя мимо гостиницы «Пекин», я вспоминаю рассказ Туана об этом случае и его бесценные слова: «Друг – потому и друг, что он – друг. И я бегу из последних сил на встречу с другом, зная, что возможных встреч остается все меньше и меньше. А некоторые прекращаются вообще».
Ручка отказывается писать…
Уже больше нет ни Туана, ни Марика, ни Влада, ни Микавы, ни Аркадия Стругацкого…
Рим – Москва, 2008 г.
Вместо воспоминания
Михаил Левитин:
Надо говорить о Мариане Николаевиче как о писателе, я же не разделяю друга и писателя и думаю, что те, кто с ним были близки, тоже с трудом могут провести такую черту. Последние годы, годы добровольного заточения внутри собственного дома, внутри застолья, кабинетных разговоров, могли восприниматься нами как угодно. Можно было посчитать наши беседы светской болтовней, или хмельным трепом, или ничегонеделанием. Это было бы нечестно по отношению к Марику.
Мы пользовались уютом и гостеприимством Марика и Инночки, его жены, мы пользовались правом друзей делать все, что нам заблагорассудится, расслабляться, часто думая о себе, о своих делах и о том, что нам предстоит делать дальше, после ткачёвского гостеприимства. Мы тогда не отдавали себе отчета, что именно в этом доме и в такой ненарочной мягкой манере каждый из нас выпытывает у Ткачёва его отношение к вещам общеизвестным, к литературе, войне, истории, музыке. Мы уходили не только отдохнувшие, мы уходили как бы наполненные им.
Сам он тоже преувеличивал значение своих друзей, ему хотелось думать, что каждый из нас что-то собой представляет. Иногда казалось, что он переносится вместе с нами в другую реальность, в какую-нибудь Флоренцию, где беседы происходят вроде бы необязательные, но таинственные и значительные.
Он больше слушал нас, чем говорил сам, но, когда говорил, не позволял себе никаких случайностей. Абсолютная отточенность формы выдавала в нем профессионального литератора. Требования к себе у него были завышенные, а может быть, настоящие. Он никогда не настаивал, чтобы мы прочитали его рассказы, старые или новые. Он никогда не просил походатайствовать, похлопотать, чтобы его напечатали. Он никогда не подсовывал тебе книжку со своим переводом. Сведения о его работах возникали вскользь и оставались втуне.
Потом когда мы все-таки читали его, то понимали, что он сочинял при нас, как-то тактично, даже робко прислушиваясь к нашим реакциям. Мы-то казались ему людьми просвещенными, много умеющими. Вот эти его рассказы, вернее, мотивы, владеющие его воображением, памятью, были, как теперь оказалось, самым интересным в наших встречах.
Там очень много об Одессе. Никак он не мог эту Одессу исчерпать. Там какой-то ушедший взгляд на одесскую тему, а может быть, даже почти в литературе и не проявившийся. Персонажи его детства росли вместе с ним, старели, становились подчас нелепыми, смешными. Он как-то не терял корни поведения ребенка в новых проявлениях уже взрослого человека. Он продолжал видеть своих друзей маленькими, их недостатки росли вместе с ними.
Это были прелестные образы, не всегда верилось, что они существовали в действительности, но потом ты обнаруживал их в доме у Марика за общим столом. Они были сочинены им в той же степени, в какой он был сочинен ими. Литературная, даже культурная реальность создавалась всей ткачёвской жизнью. Он обрекал себя на положение неудачника, то есть человека неизвестного, потому что стыдился быть некорректным по отношению к литературе, стыдился написать плохо, пошутить плоско, не соответствовать своему представлению об идеале. Во многом эта история из «Неведомого шедевра» Бальзака. Человек за всю жизнь создал только кисть руки, но зато какого совершенства был этот фрагмент общей картины.
Сам себя заточил в небольшом пространстве квартиры, сам постепенно стал забывать о том, что существует за ее пределами, удовлетворялся нашими переживаниями реальной жизни, удовлетворялся нашими рассказами, а сам говорил-говорил о Моцарте, о Пушкине, об Одессе, как будто собирался сохранить в этих разговорах какой-то код, какой-то только ему известный шифр, а может быть, язык нарабатывал свой, так и оставшийся не до конца раскрытым.
Ясно было, что случайное, необязательное он выводит за пределы жизни. Ему нужен был Моцарт, и все моцартовское, что звучало по радио, было у него дома, – пластинки, записи. Ему нужен был Пушкин, и всё написанное о Пушкине стояло у него на полке. Он позволял себе роскошь, благодаря Инночке жить в некой созданной ими обоими утопии.
Не знаю, можно ли считать его жизнь не получившейся, не знаю, что он писал последние годы, так как я часто видел его рукопись, его тетрадь, раскрытой на той же странице. Не знаю, какой комплекс владел им – боязнь листа, неверие в результат своей работы или подлинное знание о том, какой должна быть настоящая литература. Я даже не верю, что эти четырнадцать лет, проведенные рядом с ним и с Инной, были на самом деле.
2009 г.
Одессит, у которого был вьетнамский бог
Алексей Симонов:
Я знаком был с Марианом почти полвека, дружил – больше сорока лет, я один из немногих, с кем он за все эти годы ни разу не поссорился, а может, и