которым следуют Раймон Арон и Мишель Фуко. Бурдьё занимает 36-е место,[732] но этот факт никак не комментируется. В именном указателе его имя также отсутствует. Если бы нужно было найти для него наиболее отвечающее место в книге, то он должен был появиться в главе о «еретичных карьеристах»: ее герои, хотя и проделали академические карьеры, не относятся к хранителям Грааля академических привилегий, описанным в главе «Ординарные профессора и воспроизводство преподавательского корпуса».[733]
По аналогии «еретичным карьеристом» может считаться Фуко. Бурдьё указывает в «Эскизе» на их сходство: оба окончили Высшую нормальную школу, интересовались близкими темами, имели общих преподавателей. Вместе с тем Бурдьё подчеркивает, что Фуко родом из «хорошей семьи провинциальной буржуазии».[734] Такое социальное происхождение предопределило его (более) высокое положение в научной сфере. Но, по Бурдьё, Фуко совершил одну ошибку: он поддался «антиинституциональным настроениям». Здесь имеется в виду сверхкритичное отношение многих интеллектуалов к академическим институтам в 1968 году. Такая ангажированность свидетельствовала хотя и об «определенной прозорливости», но никак не о «понимающей научной установке».
Понятным становится и то, почему Бурдьё так сильно подчеркивает гомосексуальность Фуко. В своем «самоанализе» Бурдьё намекает, что согласие Фуко с философской гегемонией в системе наук было своего рода компенсацией за сексуальное аутсайдерство. Хотя они и едины в субверсивной критике господствующих порядков знания, но коннотации в каждом из случаев весьма различны: протест Бурдьё – это протест «обывателя против роскоши», тогда как Фуко как «утонченный эстет» предпринимает точно рассчитанное «нарушение правил».[735] Здесь подразумевается, что как интеллектуал в первом поколении Бурдьё даже не может толком понять, против чего воюет, – в отличие от Фуко, который, руководимый безошибочным инстинктом, уверенно движется внутри системы вкусов и может ее подрывать грамотно и эффективно.
Отказ от стилистически осознанного действия выражается и в стиле письма. Бурдьё признаёт, собственно, только один род письма: трезвый и сухой социологический анализ, обусловливающий максимальную оглядку автора на всю совокупность риторических эффектов своего текста. Главную трудность социологического изложения Бурдьё видит в прояснении субъекта высказывания и его дистанции от объекта. Вместе с тем объект описания постоянно ускользает от исследователя. Социологическое исследование часто только в ходе письма обнаруживает предмет исследования:
Иногда я удивляюсь, сколько времени мне понадобилось – а я еще не дошел до конца, – чтобы по-настоящему понять то, что я когда-то давно высказывал, и притом с чувством, что я точно знаю, что говорю. И когда я опять и опять обращаюсь к тем же темам, когда в который раз обращаюсь все к тем же предметам и тем же анализам, то это всегда, как мне кажется, происходит в спиралевидном движении, дающем мне возможность достичь более высокой степени формулировки и понимания и обнаружить прежде не замеченные отношения и скрытые свойства. [736]
Пока что подлежащая исследованию социальная реальность производилась в результате такого кружащегося, или спиралевидного, описания. Социологический конструкт (который к моменту анализа мог и не быть адекватным) может внезапно овеществиться. Бурдьё предостерегает от того, чтобы рассматривать социальные факты как независимые от исследователей. Неопределенность Гейзенберга звучит в его изводе так: «Будущим социологам (но это уже касается и нас) предстоит в исследуемой ими действительности находить все больше окаменевших продуктов работы своих предшественников».[737] Этот же принцип можно отнести и к «самоанализу» самого Бурдьё. Он также создает в своем автобиографическом эссе такой социальный образ себя, который хочет оставить потомкам. Свое социологическое самоописание он оправдывает так:
Зачем и, главное, для кого я писал? Может быть, чтобы отвадить биографии и биографов и, вместе с тем, ради профессиональной чести предоставить им ту информацию, которую я хочу найти, когда анализирую писателей или художников прошлого
Тем самым Бурдьё представляет свою жизнь в категориях собственной теории общества. Его биография – это не психологически объяснимый жизненный путь, а практика некоего «научного карьериста», одновременно поддерживающего и критикующего поле своего социального действия. Его «самоанализ» представляет поэтому тот «окаменевший продукт» его собственной социологической работы, который практически может служить памятником для потомков.
Жак Деррида (1930–2004)
Шифры и тайники
В 1930 году в Алжире во французской еврейской семье Деррида родился мальчик Жаки. За 10 месяцев до этого, в возрасте трех месяцев, умер его брат Поль. Позже Жак вынужденно истолкует свое рождение как замену, восполнение утраты. Таким образом, сложным было уже начало. В семейном романе Жаку было уготовано двойное, двойственное место, отголосок чего трудно не заметить в сверхраспространенности темы удвоения-замены- дополнения в деконструкции. Примечательна и смена имени с Жаки на Жака, как если бы «Жаки» был не вполне он.
Сложности на этом не прекратились: в 1941 году Жак принят в лицей Бен Акнун, а через год исключен из него, поскольку его ректор согласно предписаниям вишистского правительства ввел семипроцентную квоту на еврейских учащихся (при полном отсутствии – а значит, без реального давления – нацистских оккупантов). Еще радикальнее, чем у Леви-Стросса, все начинается со столкновения с чисто французским антисемитизмом, как будто вишистский режим хотел спасти свою честь самостоятельностью в мерзости: «Французская культура не создана для маленьких евреев»,[739] – заявил тогда один школьный директор. До весны 1943 года Деррида записан в лицей Эмиль Мопа, созданный еврейскими