надписи, якобы сделанной Воейковым карандашом на стене беседки, носит явный литературно-полемический характер. Во-первых, это отсылка к стихам самого Хвостова на «Случай посещения села Слободки на Кубре А.Ф. Воейковым Сентября 4-го дня 1826 года» (Воейков Хвостов также не застал дома). Во- вторых, это насмешка над самим Воейковым, которого Измайлов терпеть не мог (литературная борьба здесь переносится… на стены хвостовской беседки). Наконец, экспромт Измайлова, записанный рядом с воейковской надписью, представляет собой остроумную пародию на поэтический миф о Слободке, созданный кубрским Горацием и «окваканный», по наблюдению Александра Ефимовича, местными аристофановскими лягушками[51]. Кубра, уподобляемая Хвостовым кастальским водам и реке жизни, преображается Измайловым в вялую поэтическую Лету, пить из которой гость графа явно не торопится. В свою очередь, гостеприимный владелец этого поместья с беседкой-храмом предстает здесь чуть ли не владыкой поэтического загробного мира – антимира русской поэзии.
Но (опять же об искренности поэтов!) насколько мы можем доверять, коллега, измайловскому рассказу? В письме к жене, относящемся приблизительно к тому же времени, что и письмо к Дмитриеву, Измайлов рассказывает о том, как заезжал в Троицко-Сергиевскую обитель и в имение графа Д.И. Хвостова, чтобы взглянуть на знаменитую Кубру. Здесь он приводит свои стихи, начертанные карандашом на стене в китайской беседке графа под стихами «раболепного Воейкова». Между тем экспромт, который он посылает жене,
Певцу Кубры
Так какое же стихотворение было начертано «насмешливым буяном» на стене китайской беседки? И начертал ли он там вообще какое- либо стихотворение или выдумал всю историю ради красного словца? Этого мы никогда уже не узнаем…
А на смерть своего зоила добрый Хвостов написал много лет спустя прочувствованную, хотя и несколько ироническую эпитафию:
Отдавая дань любви покойного к музам, Хвостов, как видим, с сожалением отзывается о его «недамских» стилистических коктейлях. Упомянутый в эпитафии Пьянюшкин – это вечно пьяный отставной квартальный надзиратель, герой известной «натуралистической» басни Измайлова. Здесь Хвостов намекает и на пристрастие самого покойного к зеленому змию: Измайлов имел (и поддерживал cвоими шуточными «автобиографическими» стихами) литературную репутацию беззаботного пьяницы[53]. В свою очередь, «красавцы» отсылают хвостовского читателя к измайловской басне «Два красавца» (переделка басни аббата Реира «Les deux hommeslaids»). Я почти уверен, что последняя отсылка сделана Дмитрием Ивановичем ради заключительных стихов этой басни, кои он таким образом переадресует (на тот свет) своему былому насмешнику: «Мы ближнего нимало не щадим: / В других пороки замечаем, / Других браним, пересмехаем / – А на себя не поглядим» [Измайлов 1849: 120].
После смерти самого графа Хвостова кубрское имение перешло к его вдове, а потом к странному и непутевому сыну, проводившему большую часть жизни во Франции. По воспоминаниям одного хвостовского крестьянина, Александр Дмитриевич изредка наведывался в Слободку в сопровождении нескольких барышень француженок, с которыми пировал и катался на лодках: «они, как собачки, вокруг него прыгают, скачут и все по-своему лепечут» [Свешников: 151] (как там у его родителя было: «Все звери говорят, а сам молчит поэт»?). В 1867 году это имение приобрел популярный московский фотограф Михаил Борисович Тулинов (не удержусь от каламбура, сжато выражающего социально-культурную динамику столетия: разорившегося графа сменил разбогатевший фотограф). Вместе с имением ему достались собрание древностей, включавших сундук и четки Иоанна Грозного, картинная галерея и старинная библиотека. (Впоследствии часть древностей купили у Тулинова коллекционеры братья Щукины, а дом с галереей и библиотекой сгорел.)
Летом 1867 года у Тулинова гостил его друг, знаменитый художник Иван Николаевич Крамской, сделавший несколько зарисовок этого поместья: вид села, церковь, разрушенные сараи, мельница (наверное, та самая, которую некогда воспел Хвостов) [Гольдштейн: 380–381]. Здесь Крамской начал работать над картинами «Христос в пустыне» (1872; натурщиком для образа Христа послужил бывший хвостовский крестьянин) и «Осмотр старого барского дома» (1873–1880). Последняя – лирический реквием ушедшему дворянскому укладу жизни – была вдохновлена оставленным хвостовским жилищем и – соблазнительно предположить – образом его последнего владельца, «расслабленного» старика графа Александра Дмитриевича, большого любителя француженок. «Сюжет заключается в том, – писал позднее Крамской, – что старый породистый барин, холостяк, приезжает в свое родовое имение, после долгого, очень долгого времени, и находит свою усадьбу в развалинах; потолок обрушился в одном месте, везде паутина и плесень, по стенам ряд портретов предков. Ведут его под руки две личности женского пола – иностранки сомнительного вида. За ним покупатель – толстый купец, которому развалина дворецкий сообщает, что, вот, мол, это дедушка его сиятельства, вот это бабушка, а это такой-то и т. д., а тот его не слушает и занят, напротив, рассматриванием потолка, зрелища, гораздо более интересного. Вся процессия остановилась, потому что сельский староста никак не может отпереть следующую комнату» [там же: 128]. Очень грустная картина получилась в итоге: старинные портреты на стенах, зачехленные кресла, пустота, одиночество, реализм[54].