родителями, и Христу, Спасителю Мира:

С земной прощаясь красотою,Тебе, дыша одним Тобою,И смерть, и жизнь я посвящу [VII, 25].

На этой высокой ноте – стихотворение представляет собой компендиум его поэтических тем – он должен был бы умереть, но вновь выжил и златой лиры своей не повесил.

Лирическое самовознесение графа Хвостова, написанное в соревновании с давно улетевшим Державиным, немедленно вызвало ироническое замечание другого поэта-патриарха, Ивана Ивановича Дмитриева. «Говорит, что он скоро полетит весь в лучах, – писал он Свиньину о полученном от графа прощании с землею. – Это любопытно было бы видеть. Но вы, верно, уже получили его афишу. Пожелаем ему погостить еще в подлунном мире и потужить о Готье и Калайдовиче (Константине). Первый скончался перед праздником, а о последнем сейчас принесли мне известительный билет от бедной жены его» [Дмитриев 1895: II, 304][131].

3 июня 1832 года князь Вяземский сообщает И.И. Дмитриеву забавный анекдот о дряхлом Хвостове, публично упавшем и растянувшемся на земле на Елагинском гулянье, садясь в свою коляску:

Жена завизжала и весь народ бросился смотреть его и слушать ее, но все обошлось без беды, и графа подняли как ни в чем не бывало. Приключение это вероятно будет воспето самим Хвостовым. Был и другой случай под деревом в Летнем саду. Впрочем, бедный Хвостов жалок: он так дряхл и расслаб, что недолго осталось ему публично падать и писать [Дмитриев 1898: 115].

(Злые они все-таки были, коллега: вот другой старик, чувствительный князь Шаликов, «как душа любящая», сочувствовал, по воспоминаниям его вдовы, судьбе Хвостова – человека, чью грустную одинокую старость «согревала литература» [Шаликова: 146].)

Дмитриев отвечал, что ему жаль графа, «но ему падать в привычку, и по мне лучше спотыкаться, чем, по словам его “Прощания с землею”, отваживать себя на полет в Ампирей, не в пухе горацианского лебедя [явная отсылка к державинскому «Лебедю». – И.В.], но лучезарным». «Вероятно, – ехидничает Иван Иванович, – это аллюзия к старому его глазетову кафтану, который он сберег по выходу из камер-юнкеров. Прощайте, пока он собирается лететь, я поползу [аллюзия на знаменитую апофегму Хвостова «ползя, упасть нельзя». – И.В.] осматривать вчерашнюю садку вокруг моей новой беседки, хотя и помню passe encor de batir, mais planter; mais planter a cet age!» [Дмитриев 1898: 50]. Французская фраза, завершающая этот пародический этюд, – цитата из упоминавшейся выше басни Лафонтена о восьмидесятилетнем старце, сажающем сад («Un octogenaire plantait…»). В собственном переводе Дмитриева (1795) эта сентенция звучит так: «Добро бы строить, нет! садить еще хотел!» [Дмитриев 1967: 226].

Давайте представим себе, коллега, летящего в образе лебедя octogenaire Хвостова, – в старом екатерининском камзоле, с орденами Святого Иоанна и Святой Анны, с кипой стихов в поредевших зубах, с подзобком на груди, подогнутыми в парении коленями, – русского Горация и Боало, уродца, шута, Самхвалова, Балдуса, Бавия, Мевия, Эзопа. С одной стороны Балтийское море, с другой Сардиния, и вон уже и русские избы виднеются, тихая речка катится, дом синеет вдали, и те, кто всего дороже, машут ему руками. Но выше, выше! Кто это там впереди? Державин летит и тоже поет песнь Богу. А кто там сзади, коллега? Жуковского лебедь машет дряхлыми крыльями. А за ним летят арзамасские гуси-лебеди, Вяземский в халате и с хлоралом. И Пушкин- соловей. И журнальные вoроны со своей падалью. И другие братья и сестры птиц. А это что еще за стерх с железными крыльями подлетает? (Нет, это не из нашей оперы. Вычеркиваем.) А мы, славяне, гунны, скифы и прочая чудь, остаемся внизу ползать, как Дмитриев… Извините, коллега, что как-то разлетался тут гоголем…

Впрочем, умирать Хвостову было некогда. Он все еще надеялся на докторов и потому славил их в стихах и прозе. Так, в пасхальном письме к Жуковскому, написанном за несколько месяцев до кончины, он сообщает о том, что всю зиму страдал от жестокой простуды и геморроид, но Арендта «волшебный жезл» вновь отогнал от него смерть (очередная самоцитата), чтобы дать возможность создать новые стихотворения. Их воскресший старик и посылает своему адресату в качестве пасхального подарка [Жуковский 1875: 364].

Летом 1835 года по Петербургу распространились слухи о его кончине. Один молодой поэт тут же написал прочувствованную эпитафию, в которой перечислил заслуги усопшего и предрек ему вечную память:

Оплаканный своей семьею,Земле холодной предан ты,Но старца с пылкою душоюИ поэтически младоюЗабуду-ли когда черты?Ты твердый памятник оставил,Себя потомству закрепил,Быв гражданином честных правил,Ты муз и Аполлона славилИ слово русское любил. ‹…›

Но граф вновь выжил и в знак благодарности пригласил молодого автора этих стихов на свои литературные среды[132].

До самого последнего времени, всем недугам назло, Хвостов работал над материалами к восьмому тому своих сочинений и завершением одного из своих главных трудов – биографического словаря русских писателей (довел его до литеры «Ш»). Меньше чем за месяц до смерти он «со страхом и трепетом» посылает цензору Никитенко первую часть словаря, который он представляет как личные воспоминания о минувшем поэтическом веке: «Мой словарь не иное что, как собственные мои записки о знаменитых происшествиях каждого автора, то есть, что я о каждом современнике чувствовал и думал, и отнюдь не постоянное для потомства суждение». В письме к Никитенко он выражает надежду на то, что словарь напечатают через год («ибо я тороплюсь») [Никитенко: 587].

Смерть Хвостова прошла практически незамеченной. Лишь в «Северной пчеле» появился маленький некролог, впоследствии перепечатанный в других

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату