Если Державин представил Хвостова поэтом без дарования, то Дмитриев и его союзники отказывают ему и в даровании, и в искусстве. Хвостов хотел быть русским Буало. Его литературные противники уподобили его низвергнутому французским сатириком бездарному педанту Шапелену (в этом, как я думаю, литературный смысл эпиграммы «Се – росска Флакка глас…», написанной в подражание эпиграмме Депрео на Шапелена). Иначе говоря, перевод Буало был превращен Дмитриевым и его союзниками в бурлескную пародию на своего создателя – шута, метромана, антипоэта:
На Хвостова были написаны десятки эпиграмм и пародий. Среди них были очень грубые и откровенно хамские. Но именно эту он считал самой обидной для своей репутации. Много лет спустя французская «Revue Encyclopedique» напечатала иронический отклик на хвостовскую «Науку о стихотворстве», в который включила французский перевод эпиграммы «Ты ль это, Буало?..» с указанием имени и титула ее объекта[165]. Хвостов организовал целую кампанию в защиту своей репутации и добился чтения в стенах Российской академии статьи француза на русской службе Дестрема, восхвалявшего его перевод. Эта статья была также напечатана за счет Хвостова отдельною книжкой на французском и русском языках, а ее краткий пересказ вышел в журнале «Атеней» [Морозов: LXXIV, 585]. Но и эта апология была осмеяна публикой.
Впоследствии свою феерическую неудачу Хвостов объяснял заговором «модных стихотворцев» (прежде всего Дмитриева и Шаликова), решивших, подобно героиням комедии Мольера «Ученые барыни», что «кроме их и друзей их никто другой ума иметь не может» [Сухомлинов: 522][167]. К этим заговорщикам, возмечтавшим погубить здравый смысл и вкус русской словесности и разрушить нравственные скрепы русского общества (ни дать ни взять пятая колонна французского злодея), присоединилась, по словам Хвостова, бесчисленная толпа подражателей. «Все на Пинде, – вспоминал граф, – стали томиться, воздыхать, все друг друга начали превозносить похвалами, а тех писателей, кои следовали правилам рассудка, осыпать (проливая из очей перлы на бумагу) ругательством». За этими слезливыми злопыхателями потянулись журналисты, «пустившие венчать лаврами большею частию тех, кои портили большею частию и поэзию, и язык, и кои, черпая без разбора из книжного и разговорного источника, попирая словопроизводство и словоударение, получили титло очистителей языка». И вот общественное мненье! «Вот отчего, – восклицал он, – в некоторых журналах глубокое молчание о творениях нашего автора, а изредка иногда подпускается мнимая аттическая соль и личная колкость! Вот отчего в пантеонах, образцовых сочинениях и прочих, нет ни строчки, принадлежащей графу Хвостову! Вот отчего эпиграммы на перевод Науки стихотворной, который один достаточен принесть довольную честь каждому сочинителю!» [там же: 522–523]
Итак, дорогой коллега, труд Хвостова, с которым он связывал свои надежды на бессмертие, был отвергнут Академией, осмеян строгими судьями и превращен зоилами графа в своего рода бурлескную библию антипоэзии [168] (наряду с другой книжкой, которую он называл «жемчугом своего пиитического венка», – «Притчами»). Другой бы на его месте отчаялся и занемог, но энергия заблуждения, питавшая графа, не иссякла. В оде «К Музам» (1807) он описывает участь песнопевца, самоотверженно служащего поэтической истине, а не модному толку:
Последние стихи явно метят в Ивана Ивановича Дмитриева, отказавшегося в середине 1800-х годов от литературной