путешествий из хорошо известных ему «путевых записок» сенатора графа Дмитрия Ивановича Хвостова:

Вы, путешествуя по низкому месту, сперва вздыхаете от того, что жестоко трясет, а потом очутитесь совершенно в воде, из которой вдруг подымаетесь на каменную мостовую, и снова низвергаетесь в бездны[369].

Пушкин, в свою очередь, подхватывает близкую ему тему «поэтического поноса» (Вацуро) и пишет Вяземскому (около 7 ноября – годовщина, кстати сказать, петербургского наводнения), что стихотворение последнего доставило ему величайшее удовольствие: «‹…› С тех пор как я в Михайловском, я только два раза хохотал; при разборе новой пиитики басен и при посвящении г<овн>у г<овн>а твоего»[370]. Он посылает Вяземскому ответное послание, на этот раз в пародийно-элегическом ключе:

В глуши, измучась жизнью постной,Изнемогая животом,Я не парю – сижу орломИ болен праздностью поносной.Бумаги берегу запас,Натугу вдохновенья чуждый,Хожу я редко на Парнас,И только за большою нуждой.Но твой затейливый навозПриятно мне щекотит нос:Хвостова он напоминает,Отца зубастых голубей,И дух мой снова позываетКо испражненью прежних дней [XIII, 239].

В этом стихотворении, представляющем собой не только «фейерверк каламбурных двусмысленностей» (как пишет Вацуро), но и своеобразную вариацию на тему возрождения томящегося в глуши поэта к прежней творческой жизни, блестяще воплощенную в послании к Анне Петровне Керн, «хвостовское судно» («пифический треножник» Вяземского) прямо не названо, но явно подразумевается: «“парит орлом” – одический поэт; “сидеть орлом” – удел обуреваемого поносом»; «“<п>оносная праздность” – одновременно и “позорная”» [Вацуро 2004: 754]. Только теперь воскрешающей поэта силой оказывается не возрожденная любовь, но очистительная комическая стихия.

Наконец, тема судна в переписке Пушкина с Вяземским прямо связывается с именем Байрона. В том же письме к другу, в котором Пушкин говорит о своем согласии со скоттовской оценкой «Дон Жуана», поэт высказывает свое отношение к поступку Мура, уничтожившего записки Байрона:

Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? черт с ними! слава богу, что потеряны. ‹…› Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. – Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе [опять мое выделение. – И.В.; XIII, 243].

В этом письме, как мы полагаем, антитеза «Байрон – Хвостов» выведена в подтекст: байроновскому трону, кораблю и гробу противопоставлено обывательское ночное судно – постоянный атрибут неудержимого антипоэта в пародической мифологии Пушкина и Вяземского[371].

«Неведомый Пиита»

Пришло, пришло время перейти к выводам. Восходящая к традиции комических панегириков, прочно связанной в русской литературе с образом бездарного графа, пушкинская ода Хвостову уводит читателя далеко за пределы этого жанра. Как показал Тынянов, осмеянию в ней подвергается не тщеславный старый бумагомаратель, ждущий от молодежи похвал, а молодые поэты, мечтающие восстановить архаический жанр. В то же время хвостовская ода связана в сознании Пушкина не столько со спором с «воскресителями» классической оды, сколько с полемикой о Байроне, вдохновении и восторге, восторге и юморе, критериях поэтического творчества и миссии самого Пушкина, развернувшейся в русских журналах после смерти английского барда. Многообразное творчество неугомонного плавателя по океану поэзии Хвостова было выбрано Пушкиным в качестве идеальной модели для выражения собственной позиции ad absurdum: если к поэзии применять «неизменные» критерии (термин У. Боулса, осмеянный Байроном), дистиллированные теоретиками как классицистического, так и романтического толков (от Буало до Бестужева и Кюхельбекера), то «дерьмовая», по сути, поэзия всеотзывчивого и всеохватного Хвостова должна быть по праву признана совершенной, превосходящей поэзию как Байрона, так и самого Пушкина[372].

Центральное место в «хвостовской» оде Пушкина занимает двойственный образ судна, плывущего по морю. В отличие от Вяземского, разработавшего в этот же период собственную «пиитику судна», Пушкина интересуют не причудливая связь между высокой поэзией и бытовой стороной жизни, романтизмом и просвещением (цивилизацией), но проблема собственного пути в «неверной» стихии. Эту проблему он поэтически формулирует еще в первой главе «Евгения Онегина»:

Придет ли час моей свободы?Пора, пора! – взываю к ней;Брожу над морем, жду погоды,Маню ветрила кораблей.Под ризой бурь, с волнами споря,По вольному распутью моряКогда ж начну я вольный бег?Пора покинуть скучный брегМне неприязненной стихииИ средь полуденных зыбей,Под небом Африки моей,Вздыхать о сумрачной России,Где я страдал, где я любил,Где сердце я похоронил [VI, 25–26].

В новых обстоятельствах (ссылка в Михайловское) Пушкин переформулирует этот вопрос в финале элегии «К Морю», точно названной Чижевским «поэтическим ответом Пушкина самому себе» [Чижевский: 17][373]:

Мир опустел… Теперь куда жеМеня б ты вынес, океан? [II, 296]

В оде графу Хвостову, как мы полагаем, поэт задает этот же вопрос, но только в комическом регистре. «Неведомый Пиита» (отсылка к арзамасскому братству и к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату