сплясать чечетку от радости. А кстати, где Селедка? Я хочу пожать ему руку и похлопать по плечу.
– Он поехал на пикник с Уилбертом и Филлис.
От меня не ускользнул скрытый смысл этой фразы.
– Ходит за ними хвостом? Заступил на боевое дежурство?
– Да, он ни на минуту не выпускает Уилберта из виду.
– Клептоманов ни на миг нельзя оставлять без присмотра.
– Кого, кого?
– Разве вам не сказали? Уилберт – воришка.
– Как это понимать – воришка?
– А так, что он тащит все, что плохо лежит и не прибито гвоздями.
– Не валяй дурака.
– Я не валяю дурака. Он взял коровий сливочник дяди Тома.
– Знаю.
– Знаете?
– Конечно, знаю.
Ее невозмутимость, граничащая чуть ли не с равнодушием, меня крайне удивила. Я ожидал, что от моих слов ее молодая – пусть даже не столь молодая – кровь застынет в жилах, а каждый волосок ее перманента встанет дыбом, как иглы на взбешенном дикобразе, но она и бровью не повела.
– Будь я проклят, – сказал я. – Как вы спокойно об этом говорите.
– А с чего мне волноваться? Том ему эту штуку продал.
– Продал?!
– Уилберт позвонил ему в Харрогит и предложил цену, а Том связался со мной и велел передать ему сливочник. Это лишний раз показывает, насколько важна для Тома сделка с Хомером. Мне казалось, он скорее согласится лишиться правой руки, чем расстанется с этой коровой.
Я сделал глубокий вдох – к счастью, на сей раз без примеси джина с тоником. Удар был в самое сердце.
– Вы что же, хотите сказать, – произнес я, при этом мой голос дрожал, будто я пел арию для колоратурного сопрано, – что я напрасно терпел танталовы муки?
– Кто это, интересно, подверг тебя танталовым мукам?
– Мамаша Артроуз. Она накрыла меня в комнате Уилберта, когда я искал эту омерзительную корову. Я был уверен, что он ее свистнул и спрятал у себя в спальне.
– И она тебя застукала?
– И не один раз, а дважды.
– И что она сказала?
– Порекомендовала обратиться за помощью к Род-ди Глоссопу, который, как она слышала, не имеет себе равных в лечении тяжелых психических расстройств. Впрочем, нетрудно догадаться, почему она так сказала. Когда она вошла, я на четвереньках выползал из-под туалетного столика, и, несомненно, это обстоятельство показалось ей несколько странным.
– Берти, это просто гениально!
Слово «гениально» показалось мне совершенно неуместным, о чем я ей тут же сообщил. Но мои слова заглушил громкий хохот моей тетушки. Мне никогда прежде не доводилось слышать, чтобы кто-нибудь так от души смеялся, она затмила даже Бобби в тот день, когда я наступил на грабли и расквасил себе нос.
– Я бы не пожалела пятидесяти гиней, чтобы это увидеть, – сказала она, когда снова получила возможность пользоваться голосовыми связками. – Так ты, говоришь, выползал из-под туалетного столика?
– Это во второй раз. Во время нашей первой встречи я сидел на полу с креслом, обернутым вокруг шеи.
– Наподобие круглого елизаветинского воротника, какие носили во времена Томаса Ботвея.
– Оттуэя, – сухо поправил я. Как я уже говорил, я во всем люблю точность. От родственницы я ожидал сочувствия и утешения, а не соли на мои и без того саднящие раны, но сказать ей этого не успел: дверь распахнулась, и в комнату вошла Бобби.
Мне сразу показалось, что выглядит она как-то странно. Обычно вид этой барышни недвусмысленно свидетельствует о том, что она живет если не в лучшем из миров, то, во всяком случае, в мире достаточно хорошем, чтобы перебиться, пока не подоспеет самый лучший. То есть весела, полна жизненных сил и все такое. Теперь лицо ее выражало равнодушие, причем не ленивое равнодушие кота Огастуса, а скорее отрешенность, которую я заметил на портрете той дамы в Лувре, про которую Дживс, затащивший меня туда, сказал, что люди со всех концов света специально приезжают поглядеть на нее. Дживс, помню, обратил мое внимание на усталость в ее глазах. Вот именно такую усталость я прочел сейчас в глазах у Бобби.