облеченном в строгую форму трактата, отдаленно доносится весть о Христе.

Его вопль не в силах ни поколебать этот храм, ни оторвать нас от веры в ее «разумной», греческой, умозрительной оправе; скорее, напротив, его вызов всякой логике, закованный в логику, придает нашей вере, мыслящей эллинскими категориями, какую-то иную, новую значимость. Шестов делает веру чем-то немыслимо трудным, недостижимым, неисполняемым, и при чтении его книг нас тревожит догадка, что так оно и есть. Ибо иго Мое благо, – сказал Иисус, – и бремя Мое легко. Мышление Шестова совершает неимоверные, подвижнические усилия ради приобретения этой легкости, и порой кажется, что трудится он и за нас, ради тех, кого называют верующими. Ибо есть благое иго Христа, но есть и обыденная, дешевая легкость «верующего безверия». Слишком легким нехристовой легкостью, почти невесомым, незначащим бывает для нас, христиан, иго веры. Изнурительный, в поте лица духовный труд Шестова может показаться бесцельным, мученически натужным, а вся жизнь мыслителя представиться лишь талантливым битьем головы об стену. Поистине труд его был Сизифов (недаром молодому Камю, интерпретирующему миф о Сизифе, вспоминался Шестов) – такими усилиями, такими ухищрениями бороться с разумом, как будто не было ничего важнее в жизни, вновь и вновь приниматься за эту борьбу и при этом догадываться, нет, твердо сознавать, что поверженный ныне разум все равно не победить, завтра он опять окажется победителем. Так философия, уничтожая себя, каждый раз принося себя в жертву, трудится ради истинной веры в истинного Бога, она повергает разум наземь, разбивает каменные стены очевидности и в открывшейся бреши видит лишь абсурд, Абсурд.

Может ли в Абсурде хоть мельком отразиться Лик Божий? Или это один из псевдонимов Его непознаваемости? Достаточно посмотреть, как осторожно и вместе с тем судорожно мыслитель подбирает псевдонимы Его имени: «Бог – это произвол», «Бог – это воплощенный каприз», «Бог – значит все возможно», – словно закрывает под руку попавшимися словами великую загадку, муку, надежду, гипотезу, бессловесность, безмерность. Он не замечает, что вместо одних закрытых горизонтов он предлагает другие, «только иначе разрисованные и раскрашенные»[96]. На самом деле у шестовского «Бога» нет имени. Он буквально исполняет Четвертую Заповедь: Не возмеши имене Господа Бога твоего всуе. Произносится всуе все, что мы привыкли в это имя вкладывать: закон, предание, милость, память, любовь, благодать, самый страх Божий, который есть начало премудрости… Ибо любые слова человеческие, захваченные, по его мнению, змием, не могут выразить сущности Бога, и здесь, думаю, Шестов прикоснулся к истине. Но Бог сам говорит о Себе не умозрительными, а «Своими» словами: – рождением Сына, распятием Сына и Его Воскресением. И «невозможное возможно», как только свобода Бога из запредельной абстракции делается Словом и Жизнью, когда Бог первый совершает нечто «неразумное» – становится Человеком и освобождает людей от рабства змию. И эту свободу и тайну Бога невозможно похитить одним безумным рывком экзистенциальной философии, как нельзя победить первородный грех «неистовыми речами», как и нельзя выманить ее логикой «онтологического доказательства», как и нельзя подсмотреть ее через увеличительные стекла всеобъемлющих систем и умозрений; но к ней можно попросту придти, разделить ее, принять ее из рук Божьих, ей поверить, ее исповедовать.

Но в руках и словах человеческих – тайна Бога – может ли всегда оставаться обжигающей? Может ли она не померкнуть в глазах, которым делается невыносимо от сияния, не стать в человеческом владении земной, лишь согревающей, тайной «комнатной температуры»? Мы все – верующие своих исповеданий – остаемся нередко «фарисеями» своей веры, богачами своей веры, владельцами не нами наполненных житниц, гордецами самодостаточных истин. Амбары наши полны и откровениями и умозрениями, мы уверены, что собранной в них истины хватит на наш век. Но «истина, – свидетельствует из своего подполья и одиночества Шестов, – есть истина лишь потому и постольку, поскольку ее распинают»[97].

Здесь я, пишущий эти строки, ловлю себя на том, что сам становлюсь одним из друзей Иова и начинаю возвышенными речами учить того, кто «сидит на гноище», кто заперся в подполье и вопиет к небу, отвергая любые конфессиональные утешения. И мне, как одному из тех друзей, так просто оказывается переспорить его. Но нужно ли было это делать? Не посылает ли Бог иногда мытарей веры, нищих Лазарей веры, часто немых и юродивых, призванных не учить, не проповедовать, не исполнять, но воплотить собою это непостижимое, не разгадываемое и им самим, мытарем, самораспятие истины? Не есть ли это самораспятие-самозаклание любого человеческого знания о Боге, эта невозможность знания-обладания, эта сдавленная речь-немота – одно из непонятных, но подлинных изображений тайны Бога среди людей? Я стал нем, не открываю уст моих, потому что Ты соделал это. (Псалом 38:10). Не посылает ли Он юродивых, чтобы напомнить, что «с “Богом устроиться” еще менее возможно, чем “устроиться” без Бога»[98]? Не посылает ли Он испытания некоторым избранникам – как некогда Он послал их Иову – в том числе испытание незнанием, разделенностью, немотой? Может быть, все наши премудрые, тысячелетние слова в такую именно немоту должны когда-нибудь окунуться?

Философия Шестова, как бы ни была она выношена, стройна, упорядочена, несет в глубине своей стенание и юродство. Она есть отречение от мудрости человеческой усилиями той же мудрости – ради «безумия перед Господом». И это вовсе не поэтическое безумие; «душа, выброшенная за нормальные пределы, никогда не может отделаться от безумного страха, что бы нам ни передавали об экстатических восторгах»[99]. И вправду: вывернутая наизнанку логика, причудливые жесты, односложная, упрямо повторяющаяся речь, непонятно откуда взявшиеся восторги-намеки, непонятные, нелепые страхи. Но это юродство – вокруг тайны Божией, вокруг последней неразгаданности Бога, вокруг свободы Бога, вокруг непроизнесенного Имени Бога, а, стало быть, – и Христа ради. Он – мытарь веры среди нас, «великий и загадочный молчальник и столпник», как он сам назвал еще одного своего двойника – Кириллова из Бесов. Он – мученик «предпоследнего знания», неразрешившейся от бремени мысли, стенающий свидетель того необычайного и гадательного, но и всей той радости обетования, что вошли в мир с тех пор, как Господь родился в Вифлееме.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату