осуществить?) В биографических статьях о Бердяеве мы читаем: «выдающийся русский мыслитель», всегда подчеркнуто русский, но при этом для русской культуры он все же по-своему своенравен, отчасти экзотичен. По многим своим темам и замыслам, по философскому размаху, он, кажется, целиком принадлежит Западу. В категориях же западной мысли – даже по сравнению с Киркегором и Ницше – его мышление показалось бы громокипящим кубком эмоций, некой лобовой атакой интуиций, заявляющих: а я, вот, думаю так, так чувствую и потому спорю! Его смелость в обращении с идеальными, метафизическими материями видится, наверное, чуть ли не безудержной удалью, либо какой-то философской беспечностью, опять-таки русской-прерусской по своим истокам, задушевной и потому пленяющей. Пленяющей, но при понимании душевных границ этого плена. С некоторым усилием его можно было бы назвать и богословом, ибо как-никак он повсюду говорит о Боге, но среди богословов он – не то, чтобы не «профессионал», но в корне отличен от исследователя священных текстов. Чтобы быть богословом, мало говорить о Боге, нужно войти в уже готовую структуру непреложных понятий, предложенных Откровением и выработанных Преданием Церкви. Богослов – всегда наследник, если и сеющий что-то свое, то на общем, распаханном поле, на котором много раз уже снимали урожай. У Бердяева же источник или, скажем, видимый канал откровения находится в нем самом, в этом смысле он скорее мистик, «имеющий прямой контакт», но его видение неба коренится не только в созерцании, но и в социальном опыте. Его ценят как публициста, но и в публицистике – все та же взыскующая, ранимая душа, вышедшая на площадь, но не преодолевшая своего одиночества. Однако и на площади, там, где убеждают массы, ему не хватает забронзовевшей ораторской прямолинейности, он всегда уязвим и открыт в том, что пишет. Он важен и как историк культуры, но если вчитаться в его книги о Хомякове, Леонтьеве, Достоевском, в его
Но как бы мы ни относились к той или иной стороне его дела, подлинный масштаб Бердяева, смысл его творчества в целом скрывается за тем, что прежде всего бросается нам в глаза. Не так легко измерить масштаб этого творчества, определить его место в пространстве русской духовной культуры. В чем его основная роль, что он значит для нас как религиозный мыслитель? Выслушаем для начала критиков-современников. «Быть может, все религиозно-философское обаяние произведений Бердяева, – пишет о. в. Зеньковский в
Но, повторяю, именно эта его открытость для критики, его уязвимость, есть наиболее глубокая в нем черта, вытекающая из самой сущности его мышления и исповедания. Разве философствуют только на интуициях, богословствуют на одних мистических пристрастиях, провозглашают истины из светло шумящих волн? Так всегда вправе спросить обитатели той или иной скалы, отгороженной от болот и топей, во всеоружии твердых, отточенных аргументов. И зачастую ответить на уровне этих аргументов Бердяеву бывает непросто. Тех, кто ждет лишь твердого прохождения царского пути, давно проложенного православной мыслью, вряд ли убедят взволнованные речи о «несотворенной свободе», «о примате свободы над бытием», о «темной бездне в Боге», об «ущемленности бытия злом», о «творчестве и объективации», о «совершении истории в небесном прологе» и «эсхатологическом освобождении от плена века сего». Кажется, слишком легко, переливчато, совсем нестрого и неконкретно говорит он обо всем этом. Проще всего не слушать, отмахнуться, посочувствовав при этом искренности мыслителя и пожалев, что благие порывы не воплощаются в доброе солидное дело. Но именно эта незащищенность перед всякой критикой пленяет; в ней соединяется какая-то жертвенность и редкая сила человеческого свидетельства. Как будто, несмотря на все свое одиночество, он ходатайствует за других, берет на себя бремя их дерзаний и заблуждений, несет на себе искупление чьих-то философских грехов, расплачиваясь за это собственной уязвимостью, пресловутым романтизмом и «утопическим», «ущербным», очень мало православным, «соблазнительным» православием.
Духовный путь (стиль или облик) Бердяева нес в себе постоянный вызов и риск, исток которого можно скорее всего ощутить в карамазовском бунте. «Мир есть неправда», – повторяет он из книги в книгу, но не возвращает Творцу билет, а просто удаляет Его с арены мира и тем самым снимает с Него бремя ответственности за злые дела, которые творятся на земле. И даже на свой лад «моделирует» Бога, иной раз как бы не