благодаря которым Россия есть то, что она есть, ее подлинный и одновременно ложный пророк, и Церковь, хранительница неисчерпаемого богатства, противостоят друг другу в нескончаемой культурной и духовной войне. И когда-нибудь должен возникнуть вопрос: возможно ли здесь примирение и прощение? Должна ли Церковь более повиноваться заповеди, которая осуждает всякую хулу на Духа Святого, или заповеди, повелевающей прощать даже своих врагов и хулителей? Наконец гуманизм русской интеллигенции за своими хлопотами об обделенных страдальцах или узников в этом мире узнает ли когда-нибудь Христа не в маске моралиста, но в лике Спасителя?
Вопросы, пока несвоевременные и потому риторические. Формальное примирение сейчас не нужно ни Церкви, ни Толстому, ни отдаленным его идейным потомкам. Оно может произойти лишь тогда, когда мы сами, изнутри нашей веры, узнаем голос Христа, пробивающийся через обличения толстовской совести. Когда сама Церковь откроет боль и уязвленность Толстого как невостребованное, горькое, но целительное свое наследство. И тогда она сможет не только помириться с Толстым, но и станет называть вещи мира сего сострадательными, жесткими и правдивыми именами, тогда она сможет и помолиться о нем, «презирая его прегрешения» и заблуждения, те заблуждения, которые ни тогда, ни теперь, не могут поколебать камня, на котором она стоит.
Толстой-моралист не раз повторял вслед за Иисусом:
Не знаю, нужно ли этим заканчивать, но мне хотелось бы поделиться хоть и малым, но важным свидетельством об одном эпизоде из последних дней жизни Толстого. Он так и остался семейным преданием, на сегодняшний день никому, кроме автора сих строк, неведомым.
В своей биографии Толстого Виктор Шкловский пишет о его уходе, описывая момент, когда, добравшись до станции, он сел в поезд:
«Вероятно, Толстой попал в вагон, которые тогда назывались “4-ый класс”. В них скамейки были только с одной стороны. Внутри вагон окрашивали в мутно-серую краску. Когда верхние полки приподнимались, то они смыкались.
Маковицкий хотел постлать Льву Николаевичу плед. Тот отказался.
В вагоне было душно. Толстой разделся. Он был в длинной черной рубашке до колен, высоких сапогах. Потом надел меховое пальто, зимнюю шапку и пошел на заднюю площадку: там стояли пять курильщиков. Пришлось идти на переднюю площадку. Там дуло, но было только трое – женщина с ребенком и мужик. Лев Николаевич приподнял воротник, сел на свою полку с раскладным сиденьем»
«Поезд остановился, – говорится через несколько строк, – нахлынула толпа новых пассажиров. Как раз напротив Льва Николаевича остановилась женщина с детьми. Лев Николаевич дал им место и больше не ложился…» (с. 614)
Так оказалось, что той женщиной с ребенком, о которых упоминает Виктор Шкловский, следуя, очевидно, воспоминаниям лечащего врача Толстого Д. П. Маковицкого, была моя бабушка со своей дочерью, моей матерью. В течение двух часов, когда они были вместе, Толстой охотно играл и разговаривал с семилетней девочкой. Он спрашивал, умеет ли она читать, давал ей решать какие-то простейшие задачки. По рассказам бабушки, он был целиком поглощен этим общением. На дворе была середина ноября, из окна дул резкий ветер со снегом, причем доктор Душан Маковицкий, сопровождавший Толстого, заботясь о свежем воздухе, старался держать окно открытым, а молодая женщина, беспокоясь о ребенке, постоянно его закрывала. Ветер, по ее словам, шел прямо на Толстого, который не обращал на него внимания. Через несколько дней он умер от воспаления легких на станции Астапово. Его последние слова были обращены к старшему сыну: «Сережа… истину… я люблю много, я люблю всех» (Павел Басинский,
Бабушка и моя мать (Любовь Владимировна, 1881–1969 и Елена Михайловна Вольфельд 1903–1983) не раз рассказывали мне об этом. Единственное подтверждение, которое у меня осталось, ибо все действующие лица давно в могиле, – открытка с запиской, полученная мамой, с фотографией 80-летнего Льва Толстого от 31 мая 1911 года, посланная из Кременчуга:
Под портретом написано:
«Доброта души то же, что здоровье для тшла; она незамштна, когда владшешь ею, и она даетъ успехи во всякомъ добромъ дььле… Радость этой жизни безконечна, только бы мы пользовались ею, исполняя положенный нами для этого законъ любви.
Левъ Толстой»
III