Беседа с Оливье Клеманом (1921-15.1.2009)
Словно Вы живы
Mon cher Maitre,
Никогда не знал, как мне следует обращаться к Вам. Друзья, даже и помоложе меня, легко называли Вас Оливье. Но на Руси, привыкшей к формулам почтительности, Вашему имени как-то неловко было быть просто именем, и оно, казалось, хотело уцепиться за отчество, вытесненное на Западе, или за профессорское звание, на Востоке немного заслоняющее человека тогой или мундиром. Немыслимо и даже как-то предательски по отношению к нашей 20- летней дружбе было именовать Вас с официальным холодком: Monsieur Clement. Поэтому и пришлось остановиться на чуть неуклюжем Maitre, что значит среди прочего Адвокат, Знаток, Наставник, Мастер, короче, мэтр, что звучит со старинной, отчасти даже картинной важностью. Однако все эти смыслы поселились, не тесня друг друга, в моем обращении, велеречивом, отчасти нелепом, но, в общем, правдивом; Вы были для меня, как и для многих, именно учителем, адвокатом веры, моей и Вашей, прекрасным знатоком ее, мастером, если смело выразиться, ее исповедания. В последние годы я не раз предлагал Вам составить книгу бесед, Вы были согласны, но всякий раз не находилось нужного времени. Мои наезды в Париж становились все более редкими, потом Ваша болезнь и медленно-медленно приближающаяся кончина. За эти годы вышли две книги о Вас, их авторы – молодые журналисты, пишущие о религии; одна в Канаде – Франка Дамура, которая называется
Вами и перед самим собой, а долг не исполненный обладает особой тяжестью, которая склонна возрастать. Поэтому позвольте сейчас, когда Вас уже нет на земле, попробовать поговорить с Вами, поговорить так, словно Вы еще живы и Ваш голос звучит, как он звучит во мне сегодня, более года спустя после того, как Вас отпели в храме Сергиевского Подворья.
Накануне Ваших похорон мне пришлось выступать в Бергамо с еще одной лекцией о православии. В конце ее я сказал, куда и зачем я еду сегодняшним ночным поездом. Поразительно, там собралось около сотни человек, и почти все Вас знали. И смогли разделить горе утраты.
Но и задолго до Вашей кончины мысленное общение с Вами стало частью внутреннего моего опыта.
Здесь, как почти во всякой беседе, нет заранее установленного плана. Но приведенные слова подлинны. В основном они взяты из Ваших книг, но также из обрывков наших разговоров на протяжении более чем 20 лет.
Я: Вы всегда говорили, что Ваша встреча с Восточной Церковью произошла благодаря русским религиозным мыслителям и богословам. Многие из них тогда говорили: мы не в изгнании, мы в послании. Среди тех, кто услышал это послание, можно ли назвать среди первых замечательного православного богослова Оливье Клемана?
Он: Не будем преувеличивать значения моей личности, как и моих трудов. Прежде всего, главным плодом посланничества русских изгнанников было создание православных общин на Западе, которые, оставаясь русскими по традиции, сумели перешагнуть этнические границы и «пробить окно» в Европу. Точнее, открыть Европу для Восточной Церкви. Это была подлинная встреча, духовный поворот, обращение друг к другу. И плодом этого обращения, безусловно, про-мыслительным, стало рождение европейского православия, русского по всем его корневищам, всем чувствилищам, но сумевшего неразрывно соединиться со складом западной души, с иным историческим опытом, освобождаясь из плена раненой памяти, которая, обогащая нас, может в то же время и связывать.
Я: Но разве Вы не впитали эту память? Ведь Ваше обращение произошло под «русским» влиянием.
Он: Это лишь отчасти верно. Конечно, огромным событием в моей жизни была встреча с Владимиром Лосским. Прочитав несколько раз его книгу
Я:
Он: Не то, которое заходит на Западе, но солнце, которое подымается с Востока. Хотя это одно и то же солнце. До этого я запоем читал Достоевского и Бердяева, еще неверующим я приобрел икону, не зная, что когда-нибудь буду связан с православной Церковью. Стать христианином означало для меня сделаться католиком или протестантом. Впоследствии, узнав о православных русских в Париже, я стал наблюдать за ними с какой-то почтительной завистью: с одной стороны, у них была полнота молитвенной и сакраментальной жизни, неповрежденное догматическое наследие, с другой – в их среде мне было буквально трудно дышать. Дело было не в банальном конфликте догматизма и вольномыслия, но в атмосфере всеобщей нетерпимости, подозрительности, какой-то глухой, напряженной агрессивности, которая выплескивалась по отношению к тому миру, в котором мы жили. Я не знал языка, но ощущал, что их православие было отмечено травмой, которую они пережили сами или оставили в наследство другим. При всем сочувствии к ним моя история была все же иной. За ней не стояло ни личных обид, ни плача о погибшей России, который легко перерождался в идеологию противостояния всему, на что могла упасть лишь тень ее поработителей, ни сжигающей ненависти к ним, ни ностальгии об исчезнувшей монархии. Не могло быть, говорил мне внутренний голос, чтобы «иное солнце» всегда было окутано этим душным, тяжелым непроницаемым облаком. Владимир Лосский стал моим первым провожатым к подлинному православию. Он привел меня к Отцам.