– Да, да, мне-то что. Говорят, ты пока выжидаешь. Говорят, раз ты выходишь из суда, как из своего дома, тебя поддерживает мафия. Говорят, наконец, ты таскаешь ствол. Что, если ты выиграешь, положишь много народу.
– Я не выиграю.
– Но пушка-то у тебя есть?
– А это вот не твое дело.
– Говорят, что ты вошел в какой-то синдикат.
– Вот пиздеж.
– Говорят, ты тратишь двадцать, тридцать кусков в день. Я знаю, что ты товар не толкаешь, откуда тогда столько налика? Я знаю, не можешь сказать – но когда придет время, не забудь про молодого ниггера, а? Мне ж тоже хочется немного мафиозной жизни. Типа, пришил одного тут, замочил другого там.
Уинстон прервал его мечты десятидолларовой купюрой.
– Знаешь, где тут раздобыть шоколадное пирожное «Капитан Немо»?
Мальчик кивнул и протянул руку за деньгами.
– Возьмешь мне три сигареты, пирожное, не те, что безымянные, дерьмо всякое, а именно «Капитан Немо», и большую банку «Бадвайзера».
Мальчик схватил банкноту, но Уинстон ее крепко держал. Он махнул головой на группу подростков, стоявших под одиноким вязом.
– Я буду там, с Голяком и ребятами, понял?
Уинстон отпустил купюру, и парнишка понесся через комплекс, как камень из пращи. Уинстон посмотрел на Спенсера, приложил ладони ко рту и крикнул вслед бегуну:
– Возьми вместо «Бада» два импортных пива! «Хайнекен» или типа того.
Мальчик поднял руку в знак того, что услышал новый приказ.
Они сидели на сваренном из труб заборчике и попивали баночное пиво. Борзый каким-то образом ухищрялся одновременно курить сигарету и облизывать шоколадную глазурь с обертки пирожного.
– Классная штука, а, ребе? – спросил Уинстон, держа зеленую банку, как актер в телевизионной рекламе.
Спенсер улыбнулся. От первого глотка скучного импорта из Голландии он поперхнулся и с грустью вспомнил о пенном бокале фламандского пшеничного пива с кружком лимона. Но потом он вынужден был признать, что к влажной нью-йоркской ночи пиво подходит лучше всего. Даже это пойло в алюминиевой таре.
Метрах в пяти от Уинстона и Спенсера, под ветвями вяза, молодые ребята сбивались все плотнее. Паренек-пуэрториканец с кожей цвета мокрого песка дул в сложенную ладонь, как в мундштук трубы. Он выдавал цветистое разнообразие – от звуков метеоризма до имитации хай-хэтов ударной установки и кашля древнего драндулета, пытающегося ехать в подъем. Другой рукой он попеременно ударял себя в грудь и приглушал свой «рожок». Его товарищи, плотно уперев ноги в бетон тротуара, как дерево корни, начали ритмично приседать. Некоторые при этом раскачивались, как боксер, отрабатывающий уход от ударов. Другие подняли руки к небу и колебались, словно прихожане на воскресной проповеди, пытающиеся ухватить Святой дух. Даже ветки вяза, казалось, поддались ритму. И, как поющие деревья в «Волшебнике страны Оз», они принялись выстреливать рифмованные фразы, пытаясь решить одним выдохом мировые проблемы. Спенсер задумался, нет ли среди этих юношей анонимного словотворца, придумавшего вечно мутирующий нью-йоркский сленг.
Погребальные гимны и элегии рэперов, экспертов городской эсхатологии, пряли плотную ткань стиха из нитей отчаяния и осторожного оптимизма, разматывавшихся с ткацких станков их умов и сердец. Спенсеру удавалось распознать лишь гортанную перекличку из «ок», «да, да, йоу», «ага» и тому подобного. Даже Уинстон, лучше него разбиравшийся в лексике гетто, понимал не более двух третей этой пулеметной поэзии.
От группы отделился молодой парень в кепке, как у чаплинского «малыша», и джинсовом томсоейровском комбинезоне на голое тело. Он пошел, раскачиваясь, в сторону Уинстона, размахивая бутылкой в бумажном мешке вместо метронома, декламируя свою песнь, словно пьяный нубийский скальд:
Когда Голяк сбросил свою последнюю «поэтическую бомбу», сессия завершилась, рэперская политика выжженной земли временно лишила листвы терновый куст, бывший некогда двором комплекса «Вагнер», и сделала ночь хрупкой, как рисовая бумага.
Переводя дыхание, парни столпились вокруг Уинстона, чтобы перекинуться словечком.
– Из-за этих плакатов все думают, что ты стал рэпером.
– Знаю.