– Догоните ее! – взревел Вильгельм. – С ней же может что угодно случиться!
Но ни претендентка на главную роль (а теперь она вроде как звезда), ни гениальный оператор, ныне покойный, – никто из группы Вильгельма не поспешил вслед за Анной.
– С ней ничего не случится, – сказал оператор. – Сейчас вокруг нее ангелы.
Вильгельм сухо заплакал. Плакать он любил.
В доме Эйнштейна обнаружились новости. Сразу несколько. Молодые люди с немытыми головами, разночинского вида. Они спали на полу в комнате Анны, иногда заходили в детскую. Старший разговаривал с ними как хозяин, даже предлагал напоить чаем. Мелкая пряталась от гостей, но только для виду. Она не боялась их, она ими брезговала.
Сам Эйнштейн не понимал, как относиться к этим гостям, да еще ввиду Аниного горя. А она как будто воспряла. Цветущая и бритая, Анна вставала с солнцем, бежала в храм, после храма где-то добывала еду, кормила дом, отводила детей на занятия и шла вместе с мальчиками к Вильгельму. А тот снимал новый фильм. Анна читала в метро Библию на старославянском и Антонена Арто, издание в синей обложке. Эйнштейн за пару дней такой жизни похудел. У него тоже стали появляться приятели, но далеко не мальчики. Мое появление до того, как ехала в «Рогнеду», или после не приносило мира, а только кудахтанье.
Анна хотела жить для людей и жертвовала всем. С ее точки зрения. С моей – вела в высшей степени распутную жизнь, хотя к Анне никто из мужчин или мальчиков не прикасался. Впрочем, ревность свое дело делала. Однажды Эйнштейн был в гневе. Так, что почти его не узнала.
– Я буду вскрывать! Я вскрою этот нарыв. Только что подхожу к двери. И что, ты думаешь, я там слышу? «Поправить тебе подушку?»
– Да, – подтвердила Анна. Порезы на коже головы уже зажили, волосы отросли так, что головка казалась покрытой пухом, который волновался от каждого движения воздуха. – У Темы болела голова. Он гений.
– Я тоже, – отмахнулся Эйнштейн и ушел в свою кладовку писать фрагмент очередной программы. Ему тогда худо-бедно платили.
Кончина Мартышки показала точное соотношение между жизнью и смертью. Внезапно ощутила сквозняк беспечности и расслабленности. Теперь были деньги, и можно было покупать одежду. Чем и занялась. Это единственное, что умела делать с любовью. Не важно, что выбор швейного изделия каждый раз оказывался точным: не по размеру, стилю или расцветке. Этого было уже мало. Выбирала спутника жизни. Вещь могла мне не подходить, но никогда не расстраивала.
Мать подогнала новую партию гуманитарной помощи. Среди прочего было немецкое льняное платье в клетку, клубника с молоком. Квадратный вырез и скромные рукавчики говорили о религиозной настроенности одежды. В этом платье, рыдая, слушала альбомы «АукцЫона», принесенные возникшим на короткое время из небытия Ванечкой. Ванечка не знал, как мне трудно не звонить Никите, что думаю о нем до клинического невроза, что на самом деле со мной все плохо. Слушала «Птицу» и глупела так, что жизнь приобретала даже симпатичные черты. И благодарность Ванечке, что принес эти альбомы.
Каждый выход на улицу был встречей с парадом инфляции. И потому следовало покупать только одежду. То, чем можно согреться. То, что можно сжечь. То, что можно отдать. И покупала. Сначала преодолела страх перед трупарней секонд-хенда. В гардеробе появились купленные на вес юбки на пару размеров больше, но при этом солидно выигравшие в длине. Одна из юбок была элитная, «Гарри Вебер», в отличном состоянии. Цвет – классический хаки, форма – карандаш, два глубоких кармана и эстетский пояс. Цена была небольшая, так что, можно сказать, взята была за компанию. По выходе из секонда возникло видение, как надену эту юбку с чем-то пунцовым. И это пунцовое, турецкий хлопковый свитер с укороченными рукавами, объявился в первом же ларьке перехода в метро. Триста пятьдесят рублей.
Образ хозяина секонда еще долго маячил передо мною. То был слегка, но уже критично располневший чувак, похожий на сытого хиппаря, продавшего гитару и часть волос. Именно что часть волос. Внешний вид хозяина еще сохранял следы счастливого отчаяния. Пока рылась в ворохах, он беседовал с продавщицей, милой немолодой дамой, возможно его родственницей. Солнце падало на его круглые крупные очки и пеструю, хипповую, толстовку.
– Деньги? Да я вам и больше платить могу. В Англии к деньгам относятся проще. Надрывают купюры, чтобы удостовериться в подлинности. И никто не считает надорванную купюру испорченной. А у меня вот за пиво сотку не приняли. Что ж, пойду сейчас в банк. У вас все хорошо?
– Да, – ответила продавщица.
Отобранных мной предметов было достаточно на четыреста рублей. Среди прочего – черный элегантнейший голландский плащ марки «Жиль Брет» и английское платье с высокой талией. Тоже черное. Из хлопка с лавсаном.
Мне и сейчас интересно, скурвился ли от денег тот волосатый или нет.
Второе место, где паслась, был Киевский рынок. Там высились палатки с прохладным прибалтийским и фактурным венгерским и многообразным другим трикотажем. Там начала отличать неброский и элегантный чебоксарский от нитяной «Красной зари», носившейся почти ежедневно. Недалеко от Киевского находился Дорогомиловский, а рядом – секонд, едва ли не в помещении бань. В этом секонде, кажется, ничего не купила. А вот на развалах сразу при выходе из метро проводила часы. Прежде всего интересовали индийские юбки, ценой от десяти до пятидесяти рублей. Над ними возвышались роскошные индийские платья. Помахивали рукавами индийские рубашки, белые и цветные. Что еще из одежды нужно. Часто торговки выдавали вискозу за хлопок. «Район» для них был «хлопок». Но достаточно было одного взгляда на темно-синее нечто с отчетливыми щеголеватыми вишенками или лимончиками, чтобы понять: это, конечно, не хлопок.