Каким-то чудом то, что глотаю или несколько раз повторяю буквы, не замечалось. Да и кому замечать? Мать пребывала в своих мыслях и состояниях. Тремор в кистях, уже доставляющий сильное беспокойство, к ночи усиливался, посуду била теперь почти регулярно. Сильнее всего беспокоили ноги. Они не согревались. В тихой сильной истерике по поводу того, что ноги мерзнут, залезла в какую-то из стоящих возле шкафа коробок и достала оттуда валенки дочери представителя. Надела их на шерстяной носок и почувствовала себя повеселее. Когда вышла в валенках на кухню – поставить чайник, дочь Верки нервно засмеялась и убежала с воплем: мы в коммуналке живем! Верка выглянула из комнаты, секунду соображала, что же вокруг не так. Однако разглядела валенки, наполовину скрытые юбкой. И спряталась, ничего не сказав.
Сон в те месяцы был отвратительным. Почти не спала. Это была липкая дрема от изнеможения. Спать по-настоящему хотелось только днем. К четырем-пяти пополудни начиналось нечто вроде лихорадки. Организм перестраивался на ночной режим, включал аварийную программу. И тогда было хуже всего. Тело гудело и норовило согнуться, кажется, под самым невероятным углом.
– Вот и идеи для кроя: высокий ворот, сохраняющий тепло в области висков и затылка, и относительно свободное, открытое горло, даже ниже ямочки: для дыхания.
Эту идею зарисовала в тетради, предварительно расстроившись, что тетрадь в клетку, рисунок скоро исчезнет, а восстановить его уже не смогу. Потом подумала и высокий ворот заменила капюшоном. Изюминка капюшона в том, что он небольшой и напоминает воротник. Но это именно капюшон. Довольная идеей, дала по краю капюшона еще один шнур – для более строгой формы.
Во сне довольно часто повторялась одна и та же сцена. Какой-то доктор говорит почти с наслаждением и как можно более вежливо:
– У вас нет данных за рассеянный склероз.
Тогда еще не понимала, что на это отвечать не следует.
Засыпать с мечтой о красивой одежде в старых покрывалах и старом белье. Жить на глазах у матери, которая так и не поняла, что дочь уже выросла и стала инвалидом. Мать теряет зрение и разум на моих глазах, которые сами уже плохо видят. Все же одежда – утешение. Засыпала, мечтая о новой одежде. А церковная жизнь разворачивалась как свиток, своим непредсказуемым чередом.
Недосып – гениальное изобретение человека. В мире, где человека нет, нет и недосыпа. Вряд ли человечество за все время своего существования создаст что-либо более мощное и действенное. Все самые неожиданные и красивые озарения искусства, революции, музыкальные звуки и краски – дети недосыпа. Когда смотришь в приспособленное косо и сбоку зеркало в пять тридцать, этот гимн поется сам собой. Пять тридцать, так же как и три тридцать, – время, когда вставала на первую электричку, стремясь не опоздать на книготорговую точку, – ничто. Считать, что это несчастное «пять тридцать» сказано с пафосом, по меньшей мере неумно. Так же как и дополнение – «все равно опаздывала». Потому что опаздываю всегда, кроме случаев исключительных, а исключительность описать невозможно.
Важно, что в недосыпе держишь в руках, какие ни есть, с облезлым, например, лаком и заусенцами, весь собственный вес. Это давит на холку и грудину так, что дышать невозможно, запястья сами выворачиваются наизнанку, впрочем, стопы тоже. И через полчаса после того, как поднимаешь себя с постели (которую терпеть не можешь), – вполне четкие ощущения божества индейцев Южной Америки – того, у которого стопы вывернуты наизнанку. Человек бежит к нему, а думает, что убегает прочь. Какая связь с вывернутыми стопами, рационально не объяснить. Не божество бежит за человеком, а человек убегает от божества. И оно его настигает. Это уже поэзия, чистейшая поэзия. Человек боится Бога, а Бог тянется к человеку. Он любит его.
В то весеннее уже воскресенье, предшествующее неделе о мытаре и фарисее, в зеркале отобразился скачок адреналина: щеки порозовели. На короткое время стало почти совсем хорошо: перестало шатать, и смогла расчесаться без мгновенной усталости. Захотелось красоты. Животно, стихийно и утонченно.
Пальцы сами собой отыскали шкатулку, найденную матерью в одной из квартир представителя. Там, до того как представитель ее купила, жила пара старичков, ожидающих «переезда в Могилев». Старички были из бывших, их родственники – торгаши и алкоголики, в которых уже ничего московского не осталось. Несчастные, по сути, люди, для которых примирение с мелким хищничеством оказалось спасением. Представитель была хищником покрупнее, и квартиру у родственников перекупила, так как ей нужна была жилплощадь (и связанная с ней история) в центре.
Так вот, это была совершенно чужая китайская шкатулка, черная лаковая. Таких, вероятно, много было на прилавках во времена фестиваля молодежи и студентов 1957 года. На крышке стеклянно горел золотой феникс в окружении цветов и веток белого жасмина. В шкатулке лежали купленные мною в надежде на прическу заколки: черные, золотистые с лаком, черные с лаком, золотистые цвета латуни без лака. Они пахли дешевым металлом, отчего руки тоже начали пахнуть – металлообрабатывающим станком. Почему так важна шкатулка и запах заколок – без недосыпа вряд ли услышала бы все это. Подумала о пальцах и аппаратах, на которых делаются такие заколки. О том, какую музыку слушают люди, которые делают эти заколки, и что они едят. Очнулась и очень быстро сделала прическу из нескольких витых прядей, подхватив их около темени и висков заколками. Улыбнулась идее:
– Русалочка. Раковины в волосах и на хвосте.
Хвоста не было. Раковин тоже.
Снова очнулась, обвернула голову чернильного цвета креповым индийским шарфом с лиловыми огурцами и побежала к метро. По дороге перед глазами всплывали сцены, как, из глупого потакания страхам матери, не включив света в коридоре, по стеночке пробиралась в ванную, как понемногу открывала воду, чтобы не шумела, как удалось наконец нормально помочиться прямо в ванну, как потом тщательно, рискуя нырнуть головой, мыла ванну после того,