обычным. И Андрей нередко ложился в постель почти с ужасом перед сеансом близости.
«Вот так и становятся извращенцами», – думал он, потный, запыхавшийся, раскаленный, но не удовлетворенный по-настоящему, отворачиваясь от Женечки.
С Ольгой было иначе. Секс с ней был нежным, осторожным; Андрей боялся сделать больно, неприятно. И странно: именно эта боязнь, как он теперь понимал, давала самое большое удовлетворение.
Как-то постепенно, само собой стало получаться так, что он начал частенько приходить по вечерам в церковь к Станиславу Андреевичу. Бывало, сваливал с работы в то время, когда туда должна была вот-вот заглянуть жена. Она писала ему на пейджер – сотовых у них тогда еще не было, – спрашивала, где он. Андрей сначала врал: «Курьер заболел – или, вариант, уволился, – буду позже». Потом стал писать правду: «У Сейфулина».
Обстановка в церкви его умиротворяла. И теперь ему было странно, что тогда, в первые разы, он сопротивлялся этому умиротворению, брезговал пить чай, есть сдобу и пирожки, поглядывал на людей, собравшихся здесь, как на неполноценных, увечных, пусть внутренне, но усмехался их пению.
Он и сам теперь подпевал с удовольствием: «Ты моя опора и поко-ой, крепость и покров, Спаситель мо-ой!» А душу ласкал неслышимый – а может, и слышимый – другими голос: «Ну вот ты и нашел отраду и покой. Молодец, не дал врагу рода человеческого утащить себя во тьму».
Почти на каждом чаепитии кто-нибудь рассказывал кусочек из своей жизни. Кусочки эти были горестные, страшные, но люди говорили без слез, без злобы. Как о преодоленном.
У одной женщины, нестарой, но и не в том возрасте, когда можно начать все с нуля, родить новых детей, Майи Игоревны, умерли от болезней муж и старший сын, а младший насмерть разбился на машине. И вот она в пятьдесят лет осталась совсем одна. И нашла семью здесь, в общине.
У Шолбана, парня-тувинца немного за тридцать, спилась вся семья. Реально спилась, пустив по ветру жилье, вещи, превратившись в бомжей. Шолбан каким-то образом не разделил их судьбу, но как ему быть, не знал. Тем более что жили они не в Кызыле, а в небольшом поселке Шамбалыг, где семей, подобных его, полным-полно.
Несколько лет назад приехал сюда, пытался найти работу, сносное жилье. Ночевал в подъездах, подвалах. Случайно встретился со Станиславом Андреевичем, тот дал ему место в фотосалоне, снял ему комнату. Теперь Шолбан был, кажется, самым преданным учеником Сейфулина.
Рассказывал и Андрей. О своей подростковой дружбе с Ольгой, о себе, успокоившемся вскоре после свадьбы, о разочаровании в нем Ольги, ее уходе, разводе… Говорил через силу, со множеством междометий, долгими паузами. Его внимательно слушали, благожелательно терпели, когда он с минуту, а то и больше мычал, подбирая слова. Говорить было действительно тяжело, мучительно, мешал вроде разумный, умудренный внутренний голос: «Зачем ты делишься с посторонними самым личным, твоим? Нельзя. Храни это в себе». И потом, не сразу, приходила легкость, вернее, облегчение; вроде бы совсем простые слова поддержки укрепляли издерганную душу, словно цементом. Каким-то живым, теплым цементом, который не затвердевал до состояния камня, но не давал душе скатиться в яму с разъедающей желчью.
Постепенно он стал втягиваться и в деятельность общины. От сования прохожим листовок, призывающих задуматься о жизни и прийти в церковь евангельских христиан, воздерживался, а вот в раздаче еды, вещей бедным участвовал с удовольствием.
Может, удовольствие – не то слово, но ведь удовольствие можно испытывать и от помощи незнакомым, абсолютно чужим людям, а не только от секса, пивка, музыки. Но удовольствие это всегда было с примесью сочувствия, жалости.
По местному ТВ шла бегущая строка с объявлением, что по такому-то адресу такая-то община принимает одежду, памперсы, средства гигиены, нескоропортящиеся продукты для передачи малоимущим. В итоге за две-три недели в церкви скапливалось несколько мешков.
Вещи сортировали, что-то совсем негодное выбрасывали, кое-что стирали и чинили, а потом везли в один из неблагополучных районов Кызыла.
Центр города потихоньку старился, здания блекли, штукатурка осыпалась, асфальт крошился, но содержался в относительной чистоте. А вот окраины были реально страшны.
Кривые черные избы и бараки, горы мусора, полуповаленные заборы, ржавые до дыр, до невозможности сдать их в чермет кузова «запорожцев» и «москвичей», рассыпавшиеся грузовики… Редкие опрятные домики, крепкие глухие заплоты, палисадники с цветочками казались здесь чем-то нелепым, возмутительным даже.
Андрею хорошо запомнилась первая раздача. Она происходила на Кожзаводе.
Кожзаводом называют не столько сам завод, сколько несколько улиц избушек, бараков вокруг него, годов тридцатых постройки каменный магазин на высоком – на случай наводнения – фундаменте с полукруглым фасадом.
Андрей бывал там прежде считанные разы, но историю Кожзавода, одного из самых старых районов Кызыла, более-менее знал.
Когда-то, до освоения этой территории людьми, она была, наверное, красивым и живописным местом. Полуостров: с правой стороны – Енисей, слева – речка Тонмас-Суг, маленькая, но живая, веселая, не замерзающая даже в самые лютые морозы. Берега Тонмас-Суга загадили свалками, на дне валялись железки, автомобильные покрышки, кирпичи…
Полуостров, видимо, часто затапливался до того, как насыпали дамбу, и до сих пор кое-где на незастроенных, незатоптанных клочках растет высокая сочная трава, какая бывает на заливных лугах. На возвышенности уцелел кусок тополевого леса, в котором можно найти грузди. Растет шиповник с крупными мясистыми ягодами.