Я не сомневался, что он упомянет про мою литературную деятельность, и в конце письма именно об этом и шла речь. Он говорил, что прочел мою первую книгу «Если я погибну в зоне боевых действий», которая ему понравилась, если не считать «слюнявого политиканства». С полстраницы он писал, как много для него значит книга, сколько всяких воспоминаний она навеяла: про деревушки и поля, про реки, и как он узнал многих персонажей, включая себя самого, хотя большинство имен изменены. Потом Боукер перешел к делу:
«Знаешь, что тебе надо сделать, Тим? Написать историю про парня, у которого такое чувство, будто его прошило очередью в том отхожем месте. Парень не в состоянии разобраться в себе и просто катается весь день по городу, и не в силах придумать, куда бы податься, и не знает, как вообще туда попасть. Парень мечтает об этом потрепаться, но не может… Если хочешь, можешь пустить в ход слова из этого письма. (Но не мое настоящее имя, ладно?) Я сам бы написал, вот только нужных слов не подберу, если понимаешь, о чем я; не могу сообразить, что именно говорить. Что-то про поле той ночью. И то, как Кайова исчез в дерьме. Ты там был. Ты сможешь рассказать».
Письмо Нормана Боукера причинило мне немалую боль. Годами я поздравлял себя, что так легко совершил переход от войны к мирной жизни. Гладко эдак соскользнул: ни вспышек внезапных воспоминаний, ни кошмаров по ночам. Война ведь закончилась. И надо двигаться дальше. И потому я гордился, что без труда перебрался из Вьетнама в колледж, из Куангнгая — в Гарвард, из одного мира — в другой. В повседневных разговорах я никогда не касался войны, и уж точно не упоминал подробностей, однако с самого возвращения практически без передышки о ней писал. Писать рассказы казалось естественным, неизбежным процессом — как прочищать горло. Отчасти катарсис, отчасти общение — это был способ схватить людей за грудки и объяснить, что именно со мной произошло, как я позволил затащить себя на неправую войну, и поведать обо всех совершенных мной ошибках, обо всех увиденных мной ужасах.
Я не рассматривал мое творчество как терапию и сейчас не рассматриваю. Но когда я получил письмо Нормана Боукера, мне пришло в голову, что акт написания текстов провел меня через водоворот воспоминаний, которые в противном случае могли бы привести к нервному срыву или чему-то похуже. Сочиняя рассказы, основываешься на собственном опыте. Глядишь на случившееся со стороны. Озвучиваешь прописные истины. Порой начинаешь с событий, которые действительно имели место, как та ночь на поле дерьма, и продолжаешь, придумывая происшествия, коих на самом деле не было, но кои, однако, помогают донести до читателей то, что ты испытал.
В любом случае, письмо Нормана Боукера возымело свое действие. Оно преследовало меня больше месяца: не столько сами слова, сколько его отчаяние, и в конечном итоге я решил взяться за его идею. В то время я работал над новым романом «Вслед за Каччато» и однажды утром начал писать главу под названием «Кстати, о мужестве». Эмоциональное ядро было взято прямиком из письма Боукера: простая потребность поговорить. Для большей драматичности я собрал события в одно время и место, использовав образы озера и кружащей вокруг него летним вечером машины как стержень всей истории. Как он и просил, я не использовал имя «Норман Боукер», заменив его на имя рассказчика из моего романа — Пола Берлина. Степной городок я в основном списал с моего родного города. Воровство от начала и до конца, если уж на то пошло. Я взял Уортингтон, штат Миннесота, — озеро, шоссе, мост, женщину в бриджах, колледж, красивые дома и доки, лодки и муниципальные скверы — и перенес на несколько сотен миль к югу в прерии Айовы.
Писалась глава легко и быстро. Черновик я закончил за неделю или две, подправлял его еще неделю, потом опубликовал отдельным рассказом.
Но почти сразу же у меня возникло ощущение провала. Не хватало подробностей истории Нормана Боукера. В той первоначальной версии, которую я до сих пор воспринимал как часть романа, мне пришлось опустить поле из дерьма, и дождь, и смерть Кайовы, заменив этот материал событиями, которые лучше укладывались в сюжет книги. В результате я потерял естественное противопоставление озера и поля. Метафорическое единство нарушилось. Рассказ нуждался в убийственной мощи того поля из дерьма.
По мере того, как продвигался роман и выкристаллизовывались мои собственные идеи, стало ясно, что глава плохо укладывается в общее повествование. «Вслед за Каччато» — роман о войне, «Кстати, о мужестве» — рассказ о послевоенном времени. Два разных временных периода, две разные темы. Оставалось лишь выбросить главу. Зря я старался втиснуть эту правдивую военную байку в роман! Впрочем, дело было еще и в том, что эта история пугала меня: я боялся говорить прямо, боялся вспоминать, и в конечном итоге сам рассказ был испорчен тем, что я не упомянул о той ночевке на поле из дерьма.
На протяжении следующих нескольких месяцев, как это нередко бывает, я сумел выкинуть из головы мысли об изъянах рассказа и стал гордиться его идеализированными достоинствами. Когда он вышел в антологии коротких рассказов, я послал экземпляр Норману Боукеру, решив, что ему, вероятно, будет приятно. Его ответ был коротким и горьким. «Неплохо, — написал он. — Но где Вьетнам? Где Кайова? Где дерьмо?»
Восемь месяцев спустя он повесился.
В августе 1978 года его мать прислала мне письмо с рассказом о том, как это случилось. Он играл в баскетбол на стадионе, через два часа он пошел попить воды; он повесился на скакалке, друзья нашли его висящим на водопроводной трубе. Прощальной записки не было, вообще никакой записки. «Норман был молчуном, — отмечала его мать. — И полагаю, ему не хотелось никому досаждать».
Теперь, спустя десять лет после его смерти, я надеюсь, что «Кстати, о мужестве» возместит молчание Нормана Боукера. Благо на сей раз рассказ у