— Может быть.
Незнакомец резко нахмурился, на лице его вздулись желваки.
— Двадцать пять лет тебя искал.
— Вы бы поаккуратнее. — Гельмут снял очки, протер их, снова нацепил на нос, затянулся папиросой.
Ему стало страшно. Незнакомец пристально оглядывал его с головы до ног.
— Мне надо в магазин, — сказал Гельмут и повернулся, чтобы уйти.
Юрьев схватил его за плечо и резко развернул.
— Двадцать пять лет тебя искал. Из лагеря в сорок первом отправили в штрафроту, пошел на фронт. До Праги дошел. Вернулся в сорок пятом домой, а дома и нет никого… Максимку убили. Знал бы ты, через что я прошел. Скольким на лапу дал, сколько искал, копал, как собака, рылся в помоях, пока не узнал, что ты, оказывается, сюда свинтил.
— Слушайте, найдите другого собеседника… — растерянно проговорил Гельмут, оглядываясь по сторонам. — Явно с кем-то путаете меня.
— Тебя-то? — усмехнулся старик. — Да ты, тварь, прохлаждался на Колыме, пока я свой позор кровью смывал. А ты свой так и не смыл. Я ветеран. Раненый, контуженный. Терять нечего, все уже…
Старик распахнул полупальто, под которым оказался старый, затертый темно-синий пиджак с орденской планкой.
— Идите к черту, — сказал Гельмут.
— Ты за что его убил?
— Я еще раз говорю: идите к чертям собачьим. Я с вами разговаривать не собираюсь.
— А я сюда не разговаривать пришел, — прошипел старик. — За что убил?
— Я сейчас позову полицию, — тихо ответил Гельмут.
Лицо старика перекосилось злобой. Он схватил Гельмута за ворот, резко развернул, прижал к стене, вцепился в горло, навалился всем телом и прохрипел прямо в лицо:
— За что убил?
— Ваш сын помогал немецкой разведке, — задыхаясь, прошептал Гельмут. — Он был связным.
— Врешь, сука! — Пальцы старика еще сильнее сжались на горле.
— Я сам был немецким разведчиком, — прохрипел Гельмут. — Он был моим связным.
Что-то черное мелькнуло в руке старика и уперлось Гельмуту в живот. Два приглушенных хлопка, один за другим, отдались резкими толчками в теле, и его будто прибило к стене. Прозвучал еще один хлопок. Что-то нестерпимо-жгучее вдруг растеклось по всему животу ошеломительным приступом боли.
Очки сползли на нос.
Старик отпустил Гельмута. Он сполз по стене на колени, глядя перед собой непонимающими глазами, и раскрыл рот в удивлении, а затем почувствовал, как вместе с обжигающей болью немеют колени и кончики пальцев. Он свалился лицом на асфальт. Стекла очков треснули.
Старик отшвырнул пистолет в сторону и быстрыми шагами, не оборачиваясь, вышел через арку на улицу.
Боль расплывалась от живота по всему телу. Гельмут застонал, попытался поднять лицо и перевернуться набок. Любое движение делало еще больнее.
Он дотронулся ладонью до живота — было горячо, мокро и очень больно.
Он захрипел и с трудом скорчился в позе эмбриона, подогнув колени. Казалось, что так боль затихала, но нет, становилось все больнее и больнее, и он попытался закричать, но кисло-сладкая кровь хлынула из глотки и заполнила рот.
Вот еще не хватало, думал Гельмут. Бывает же. Ничего, ничего, выкарабкаюсь, и не из таких передряг выбирался.
Боль заполняла все, от боли темнело в глазах и шумело в ушах. Перед глазами все расплывалось в вязкой темноте. Шум в ушах становился все громче, громче и громче, а темнота перед глазами все плотнее и гуще, и она превращалась в плотную, беспросветную черноту.
— Больно? — спросила Чернота.
— Очень, — прохрипел Гельмут, не разжимая зубов.
— Ты знаешь, что это смерть? — продолжала Чернота.
— Да, — ответил Гельмут.
— А на каком языке говорила с тобой смерть?
— На русском.
— Смерть всегда говорит по-русски, — сказала Чернота и ушла.
Когда ушла Чернота, вокруг стало еще чернее, и боль разрывала все его тело, распухала и ширилась. Весь мир стал его болью.
Чтобы не думать об этой боли, надо думать о чем-то другом, сказал себе Гельмут. Да, надо думать о чем-то другом, но сначала надо придумать, о чем я буду думать. Придумать, о чем я буду думать, вот же глупая фраза. Ему вспомнился старик Писаренко с Колымы, который постоянно говорил, заваривая