— Меж тем русские умирают немного не так, как мы. И уж точно не так, как англичане, — продолжал он. — Для нас смерть — что-то чужое, величественное, незнакомое. Я недавно допрашивал одного писателя, которого заподозрили в связях с подпольем. Ну, вы знаете — я обычно стараюсь для начала просто поговорить, а потом уже… — он замялся. — Так вот, он говорил, что наша, немецкая смерть — это бледная незнакомка в черном платье. А русская смерть — это родная, бесконечно близкая женщина, которая постоянно ходит за плечом. Будто бы можно в любой момент обернуться и увидеть ее.
— Что еще рассказал вам этот писатель? — усмехнулся Юнгханс. — И почему вы вдруг говорили о смерти?
— Я просто спросил, не боится ли он умереть. А он стал рассказывать о восприятии смерти в разных культурах. Забавный малый, долго зубы заговаривал. Пристрелили вчера вечером. Так вот, он все говорил, что если начнется война с Россией, то нам не победить этих людей, потому что у них смерть всегда ходит за левым плечом. То есть, они, конечно, тоже боятся ее, но без ужаса и отторжения. Они воспринимают ее, как нечто, что всегда может произойти здесь и сейчас. И, знаете, когда он это говорил, мне стало даже страшно. Целый день боялся оборачиваться. А потом я вспомнил, что мне рассказывал отец о войне с русскими.
— Что же? — мне даже стало интересно.
— Он рассказал, как в феврале пятнадцатого года шли тяжелые бои в Восточной Пруссии, в Августовских лесах. Наши войска окружили русский корпус — их было втрое меньше, чем наших, но они раз за разом продолжали попытки вырваться из кольца к Гродненской крепости. С неумолимым упорством! Наши бы давно сдались в плен на их месте, а эти продолжали контратаковать. У них кончались припасы и патроны, они несли чудовищные потери и все равно шли и шли напролом, как безумцы. Это было что-то невероятное. Семь тысяч погибших, Гельмут, семь тысяч в один день!
— Русские всегда гордились героизмом своих солдат, — сказал я. — Об этом писал еще Лев Толстой.
— Но зачем, как? Я этого понять не могу. Они знали, что их ждет верная смерть, но все равно шли в контратаку. Я не рассказал главного, о чем говорил отец. Однажды утром армия в очередной раз пошла в наступление на окруженные русские войска, и по пути они наткнулись на остатки отряда, накрытого артиллерией. Зрелище было, конечно, жуткое: у разбитой пушки валялись десятки тел, прикрытых только что выпавшим снегом, а возле лафета лежал совсем молодой офицер — с бледным лицом, залитым черной кровью, с заиндевевшими волосами. Мундир засыпало снегом. Он был мертв, совсем мертв, мертвее не бывает. Его рука тянулась к кобуре на поясе, но так и застыла у бедра. Глаза были закрыты, а рот с почерневшими губами искривился в каком-то страшном подобии улыбки. И мой отец наклонился к нему, чтобы вытащить из кобуры револьвер, поскольку свой он потерял прошлым вечером и очень боялся наказания со стороны начальства. Но как только он коснулся рукояти, русский открыл глаза, захрипел, протянул к нему руки, вцепился в шею и стал душить!
— Душить? — недоверчиво переспросил Юнгханс.
— Душить! Со всей силы! Он сжимал зубы и хрипел с нечеловеческой ненавистью в глазах. Изо рта лилась черная кровь, а он продолжал душить. Отец так перепугался, что сначала даже не мог толком сопротивляться, а руки у русского были сильные и холодные — их было не разжать. Товарищи, увидев это, добили русского выстрелом в лоб, и только тогда он наконец выпустил шею из рук. А отец даже не мог поверить в происходящее — он еще минут пять сидел над этим офицером, пока сослуживцы приводили его в чувство. Снова трогать револьвер он побоялся. Вот с какими людьми мы воевали, друзья. И не исключено, что придется снова.
Мы молчали — история действительно произвела на нас впечатление, хоть и казалась очередной фронтовой байкой.
— А самое страшное, что это был не единичный случай, — продолжал Лампрехт. — Я помню еще несколько похожих историй. Конечно, может быть, это и выдумки. Но не могли же они появиться просто так! Да и мой отец не склонен рассказывать небылицы.
— Если русские умирают только со второго раза, нам придется потратить в два раза больше патронов, — попытался пошутить Юнгханс. — Что за народ! Даже умирать не умеют.
Я молчал.
Мне почему-то представилось, как тот рабочий, убитый казаком, вдруг медленно поднимается с брусчатки и встает во весь рост, а затем идет, пошатываясь, по дороге — бледный, с раскроенным надвое черепом, истекающий кровью. А ночью он приходит к своему убийце и душит его во сне.
Впрочем, я всегда был излишне впечатлительным. На станции Калинова Яма это сыграло со мной злую шутку.
Ж/д станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года
— Мы подъезжаем к станции Калинова Яма. Вы просили разбудить.
Снова улыбающийся проводник, снова бьющий в глаза свет из окна, снова на столе подстаканник с чаем, бутылка воды, бутерброд и сдача, снова шум в ушах и ощущение ломоты в теле, снова замедляющийся поезд и размеренный стук колес.
Когда проводник ушел, Гельмут еще некоторое время лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. Он ни о чем не думал. Думать не хотелось. Он слушал, как колеса стучат все медленнее и медленнее, медленнее и медленнее, и наконец поезд лязгнул, дернулся и замер на месте.
Тогда он встал, поправил на себе смятую рубашку и направился к выходу.