выходит прекрасная яркая ткань — целые рулоны. Какой веселый желтый цвет, как у лютиков, правда? Лютиков, которые мы с вами будем собирать в деревне без мамочек. А теперь на ткань наносят узор: пропускают ее через другую машину, очень умную машину. И вот ткань выходит с другой стороны этой изощренной машины… Что значит «изощренный»? Да, Юрген, правильно. Запомните это слово. Все мы должны быть изощренными. Видите, на желтой ткани появился узор в виде одинаковых звезд — ряд за рядом. Правда, похоже на лоскутное одеяло, чудесное одеяло, под которым всем нам будет тепло и бе-зопасно? А вот и выход. Фрау Мюллер открывает дверь, снова пересчитывает нас. Еще раз скажем ей спасибо. Спасибо, что показали нам свою чудесную фабрику.
Готлиб давно не прикасался к жене — пожалуй, ни разу за последний год. Не потому что она подурнела, как другие мамаши, у которых нет талии, грудь висит, глаза мутные, а кожа дряблая. Бригитта Хайлманн следила за собой: ее тонкая фигура нисколько не расплылась, темные волосы и зеленые глаза не потеряли блеска, пальчики всегда были наманикюрены. Готлиб замечал, что мужчины смотрят на нее с интересом, а женщины с завистью. Он ощущал гордость, и это пробуждало в нем чувство, которое принято называть любовью. Вот уже месяцев шесть или больше Бригитта поворачивалась к нему по ночам, прижималась всем телом, поглаживала ступней его ногу, клала руку на грудь.
Их дети подросли: Зиглинде скоро исполнится одиннадцать, да и мальчики стали вполне самостоятельными. Однако Готлиб замечал, что Бригитта всегда останавливается на улице, чтобы полюбоваться на младенцев. Она хранила всю детскую одежду и даже переписала ее в свой гроссбух. Регулярно стирала и проветривала, чтобы шерсть не пожелтела, а хлопок не выцвел. Жалко будет, если испортятся такие хорошие, добротные вещи, ведь они еще могут послужить. Она показывала Готлибу журнальные статьи о неполноценности детей, имеющих мало братьев и сестер; то и дело упоминала в разговорах знакомых женщин, которые родили четырех детей и получили почетный крест немецкой матери. Вот Ханнелора, замечала она, вообще свой не снимает, прикалывает на все платья, даже на шелковые, и не боится испортить ткань.
Готлиб пытался объяснить жене, как он вымотан, как ему нужен полноценный отдых, особенно сейчас, когда по ночам почти невозможно спать из-за постоянных воздушных налетов. А ведь у него очень ответственная работа, и нельзя допустить ошибку. Но Бригитта не понимала, а он не мог объяснить лучше, ведь про работу рассказывать запрещено. Когда она прижималась к нему ночью, он отстранялся и бормотал, что очень устал, — или просто делал вид, что спит, не обращая внимания на ее близкое тело, на ее ступню… И осторожное касание ее руки не вызывало в нем никакого трепета, будто это молчаливая птица слетала ему на грудь во сне. Говоря начистоту, дело было не только в работе. Зачем заводить еще детей, если их все равно рано или поздно увезут? Из Берлина уходили целые эшелоны эвакуированных.
Готлиб помнил, что его родители спали раздельно. Их комнаты находились рядом и соединялись дверью, запиравшейся с обеих сторон. Оклеенная обоями, она была почти неотличима от стены. Когда он прибегал к маме, напуганный ночным кошмаром, то не раз слышал, как поворачивается и дребезжит дверная ручка.
— Очень странно, — заметила Бригитта, когда он рассказал ей. — Тебе так не казалось?
— Я тогда об этом не думал.
— А теперь?
— А теперь принято спать в одной кровати, и супруги со всеми своими привычками всегда друг у друга на виду.
— Да, — сказала Бригитта. — Так и есть.
Когда Готлибу было девять лет, он изрезал страницы учебника, и родители посадили его под домашний арест. Тогда это казалось ему несправедливым, ведь изрезанные главы про франко-прусскую войну они уже прошли, а ему хотелось сделать снежинки для рождественской елки.
— Ты опозорил всю семью, — заявил отец. — И к тому же сейчас только май.
— Какой бес в тебя вселился? — воскликнула мать.
В выходные они не пустили его в луна-парк и даже не дали увидеться с дядей Генрихом. Готлиб слышал, как тот играл в гостиной «По юной зелени душа моя тоскует сумрачной зимой», а потом разразился какой-то безумной рваной мелодией, у которой не было ни названия, ни слов. Она ворвалась в комнату Готлиба и заполнила ее ярмарочным весельем: сутолокой и толчеей, дрожанием поджилок на трясущейся лестнице и упоительным головокружением в падающем доме.
Из окна Готлибу были видны только верхушки платанов, растущих вдоль дороги. Их сучковатые ветви сплетались, не пропуская солнце. А в саду в леднике хранилась зима, обложенная соломой. В доме то и дело звонил телефон: мама звонила из зала папе в гостиную, фрау Крукель звонила из кухни маме в зал. Папа сидел в глубоком кресле с высокой спинкой, мама слушала музыку и писала друзьям и важным людям приглашения на бесконечные званые обеды и ужины: «Мы будем рады видеть Вас в субботу 25 числа. Зацветут розы, и фрау Крукель приготовит сорбе из лепестков роз».
В передней внизу стояла широкая дубовая скамья с танцующими медведями на спинке. Они вскидывали мощные лапы, совсем как люди, и сверкали глазами в темноте — так и манили Готлиба. К сожалению, сидеть на скамье было запрещено.
Когда пришло время ужина, горничная принесла хлеб с сыром и разрезанное на четвертинки яблоко — а еще ножницы и черную бумагу «от фройляйн Ханнелоры». Именно тогда Готлиб вырезал свои первые силуэты — лица родителей. Естественно, ему приходилось работать по памяти, но получилось похоже: придя в следующий раз, горничная сказала, что у него талант, и принесла еще бумаги от старшей сестры.