Я вижу, как ее отец Готлиб сжимает антенну двумя пальцами, пытаясь поймать сигнал, но получается плохо. Какая несправедливость, злится он, мы живем на верхнем этаже в Шарлоттенбурге, а это не какие-нибудь трущобы!.. Когда ему кажется, что он поймал сигнал, вся его угловатая узкая фигура застывает, однако лицо остается недовольным. Бригитта, мать Зиглинды, показывает вправо, но отец двигается слишком порывисто и опять теряет сигнал.
— Чуть-чуть назад, папа, — подсказывает Зиглинда.
Собрав все терпение, отец осторожно передвигает провод, и ему наконец удается поймать фюрера без искажений.
Юрген, ему уже почти пять, строит башни из деревянных кубиков и, не дожидаясь, пока они упадут, сам ломает их, с грохотом рассыпая по паркету.
— На ковер, Юрген! Соседи!
Курт, он еще младенец, кряхтит в колыбели.
Зиглинда выглядывает в окно и спрашивает:
— А где враги?
Фюрер таращится на всех с портрета, висящего над диваном, и хмурится, чтобы выглядеть внушительнее. Папа переставляет ногу.
— Мама, где они?
«Вся моя жизнь — лишь бесконечная борьба во имя моего народа, — вещает радио. — Будучи сам готов в любой момент отдать свою желчь — ее может взять кто угодно — за мой народ и за Германию, я требую того же и от каждого…»
— Свою желчь? — переспрашивает мама. — Нашу желчь?
— Свою жизнь, — шикает папа: он уже слышал эту речь на работе по громкоговорителю.
— Да, наверное. Жизнь. Но я четко слышала — желчь. Хотя зачем фюреру наша желчь…
Юрген строит и ломает башню за башней, Зиглинда отходит от окна и садится на диван рядом с мамой, младенец вздыхает во сне, папа стоит неподвижно, воздев тонкие руки к небу, как святой, раздающий благословения, и я смотрю на них, на этих обычных людей, — над ними лицо фюрера, из угла доносится его голос, как будто он чревовещатель, и если бы я смог заговорить, подозреваю, что они бы приняли мою речь за радиопомехи, шелест дождя, грохот кубиков, шум эфира. Когда этим же вечером прозвучал сигнал воздушной тревоги, все они, конечно, спустились в подвал, но так и не поняли зачем, ведь самолетов не было. И когда они поднялись обратно, все осталось нетронутым.
И все же она права, та девочка: если Германия воюет с Польшей, то где же тогда поляки? И где французы с англичанами? Их нет в трамваях и в автобусах. Нет среди отдыхающих в плетеных шезлонгах на берегу Мюггельзее. Нет в кинотеатрах и в варьете. Каждый день жители Берлина поднимают головы к небу, высматривая признаки войны. И каждую ночь город погружается в темноту по правилам светомаскировки. Погасли знаменитые неоновые вывески: больше не искрится бокал с вином «Дайнхард», и мавр в тюрбане не несет шоколад «Саротти». А люди, как и прежде, катаются на лодках по Ванзее, устраивают пикники в Тиргартене и загорают на лужайках Фридрихсхайна. Ходят поезда, стучат часы, собаки задирают лапы. Мужчины пьют пиво, женщины примеряют перчатки, дети ходят в зоопарк и слушают, как визжат мартышки, и смотрят, как слоны закладывают в рот сено. Они гладят львят и кормят мишек, как младенцев, молоком из бутылочки, а орангутанги, попрошайничая, протягивают руки сквозь решетки и до невозможности походят на жадин из школьных учебников. Кстати, школы снова открылись, и дети учатся тихо сидеть и слушаться старших, переписывать и повторять, делить и вычитать. Бояться нечего. Да, окна в подвале заложены мешками с песком, но это заурядная предосторожность. Небо совершенно чистое.
— Все в порядке, — говорит папа Зиглинде, показывая на газетные заголовки, отчего кончик его пальца становится черным.
Просто засилье хороших новостей!
— Видишь? Немецкий народ счастлив и защищен. У нас вдоволь еды. Какие бомбы?
Ворона сидит на карнизе и смотрит, как Зиглинда помогает маме на кухне. Маленькие черные глазки то устремляются прямо на девочку, то рыскают по стеклу в поисках входа. Это раздражает Зиглинду, она открывает окно, и птица улетает куда-то в темноту внутреннего двора-колодца, который, как дыра, зияет в сердце их дома. Зиглинда тут же закрывает створку, она знает, что высовываться из окон и подсматривать за соседями запрещено, как запрещено сквернословить, плеваться и громко разговаривать в подъезде. Таковы правила, записанные в журнале у коменданта. Все старательно делают вид, что уважают неприкосновенность частной жизни и не лезут в чужие дела.
Иногда, в качестве поощрения, папа берет Зиглинду с собой в кафе. (Представляете? Отец! Я и не мечтал о подобном.) Они идут в «Kranzler» на бульваре Курфюрстендамм и сидят там под полосатыми навесами, рассматривая прогуливающихся дам в нарядных шляпках, или в «Haus Fraterland» на Потсдамской площади, где зал украшен серебряными пальмовыми ветвями и ежечасно раздается оглушительный бой часов. Папа дает Зиглинде попробовать свой кофе, и она делает большой глоток, как взрослая, хоть ей и не нравится горький вкус. Зато венский шоколадный торт быстро поправляет дело. Глядя на дочь сквозь маленькие круглые очки, папа улыбается, и под взглядом его серых глаз Зиглинде становится спокойно и хорошо. Ни у кого из ее подруг нет такого доброго отца. Его темные волосы всегда аккуратно причесаны, и он умеет вырезать затейливые фигурки из бумаги. По пути домой папа показывает ей интересные места: фонтан «Прометей» на Гарденбергштрассе, балкон, довольно потертый, с которого кайзер произнес: «Сегодня все мы — немецкие братья, и только немецкие братья». Когда они подходят к своему дому на Кантштрассе, папа, как джентльмен, придерживает дверь и под руку