тянулись к небу, только теперь у них не было ни пальцев, ни голов. Они держали воздух. Двое соседей, потерявших квартиры — фрау Хуммель и старик Фромм — переехали к тете.
— Я всегда рада компании, — говорит Ханнелора.
Однако стоит герру Фромму выйти из комнаты, шепотом добавляет:
— От него столько грязи…
Каждый день тетя выходит во двор и пилит каштаны и дубы, чтобы растопить печь. Конечно, это ужасный позор, но другого выхода нет. Или деревья, или мебель. Садитесь, говорит она Хайлманнам, садитесь, и рассказывайте, как дела. Она просит прощения, что сегодня нет любимого печенья Юргена, зато она нарезала хлеб брусочками и подала его на голубой фарфоровой тарелке. Ведь похоже, правда?
— Вот ветряная мельница, — говорит она и надкусывает один из кусочков. — Точно, на вкус совсем как мельница. Как считаешь?
Зиглинде не хочется притворяться, что обычный хлеб — пряное печенье. Все же видят — это хлеб, притом не самого лучшего качества. Как она мечтает о мягких теплых булочках, которые раньше они ели на завтрак! Каждую ночь ей снится еда: фрикадельки с каперсами, картофельные оладьи, десерт из ягод с ванильным соусом.
— У меня ветряная мельница, — заявляет Юрген, обкусывая по краям свой кусок. — Смотри, Зигги!
— А по мне, обычный хлеб, — говорит Зиглинда. — Я слышала, в него теперь добавляют опилки.
— Правда? — удивляется Юрген, рассматривая свой кусок.
— Конечно, нет, — вмешивается мама. — Зиглинда, извинись перед братом.
— Я просто говорю, что слышала.
— Нечего повторять слухи, — отрезает мама.
Конечно, она права: нечего повторять слухи. Но как не обращать на них внимание, когда вокруг все только и говорят о хлебе из опилок, хлебе из костей, мыле из жира, книгах из кожи?
Юрген кладет свой кусок обратно на голубую тарелку, что, конечно, дурной тон, однако мама не замечает — она осматривает комнату, хмурится и спрашивает:
— А где самовар?
— Я давно им не пользовалась, — отзывается тетя Ханнелора.
— Где же он? Где бамбуковая ширма и персидские ковры? Где материнский крест?
Теперь Зиглинда тоже замечает, что тетина квартира заметно опустела. В ней стало больше жильцов, но меньше вещей, что очень странно.
— Все равно они бы достались русским, — говорит тетя. — Те ничем не гнушаются: вырезают стекла из рам и кожу с диванов и отправляют домой.
— Ханна, — обрывает ее папа, — все же еще есть возможности.
Тетя смеется.
— Знаете ли вы, дети, что дантистам приходится вырывать зубы пациентам через нос?
— Ханнелора! Не надо, — предупреждает папа.
— Потому что никто не решается открывать рот.
Тетя достает из комода футляр, украшенный чеканкой, и вручает Зиглинде.
— Подарок тебе на день рождения. Заранее. До восемнадцати лет ждать слишком долго.
Внутри на небесно-голубом шелке лежат чугунные браслеты, напоминающие сплетение темных ветвей, разорванную в клочки ночь, изящные папины силуэты. Зиглинда надевает их.
— Смотрите, они мне как раз!
Она опускает руки, браслеты не сваливаются. Да, теперь она доросла до них.
— И это, — говорит тетя, снимая чугунное кольцо, заменяющее ей обручальное.
Оно еще хранит тепло тетиных рук. Зиглинда читает надпись «Я сдала золото за железо». Золото и чугун слиты воедино, и нет ни начала, ни конца.
— Это слишком, — пытается возразить мама.
Тетя стоит на своем.
— Ей уже впору. Только никому не показывай, а то Адольф отберет все и переплавит в пули.
Как можно говорить такое вслух?!. Но на этот раз папа молчит. Наверное, она просто устала, как и все остальные. Она не в себе. Ее подкосили изматывающие дежурства в пункте первой помощи.
Зиглинде разрешают пойти домой в браслетах, естественно, спрятав их под рукава. И страх ее покидает. Она идет мимо разрушенных зданий, мимо людей, откапывающих тела, мимо юношей из гитлерюгенда, откачивающих воду из подвалов, — и ничего не боится. Она сделана из железа, она неуязвима.