коем случае нельзя отделяться от группы и ходить поодиночке. Я слышу, кто-то кашляет. Запрещено кашлять. Я слышу, кто-то чихает. Запрещено чихать. Не трогать, не есть, не отходить, не кашлять, не чихать. Хайль Гитлер!
Проходите, проходите. Теперь мне придется кричать, дети, потому что мы на производстве, где делают печенье. Здесь очень шумно. Вообще, женщина не должна кричать. Кричащий мужчина имеет жалкий вид, а кричащая женщина еще хуже. Она визжит, она бросается на людей, она даже может шпилькой ткнуть. Но сейчас другое дело. Это исключение. Все меня слышат? Возьмите друг друга за руки — в целях безопасности. Здесь столько машин! Чаны с мукой и с сахаром, миски для смешивания размером с ванну, ножи для рубки масла, железные крюки и скребки — если какой-нибудь ребенок угодит туда, его живо замесят в печенье. Не забывайте правила. Торчащая косичка, расстегнутая кофта, пальчик, тянущийся к тесту, — надеюсь, все понимают, какие могут быть последствия. Взгляните на рабочих в чистых белых халатах. Они изготавливают тысячи галет в день. Мы с вами находимся на одной из самых передовых фабрик печенья в мире! Кто знает слово «передовой»? Молодец, Ханнес, правильно. Выучите слово «передовой», оно очень важное. Мы можем гордиться своим печеньем, дети. Все работники на этой фабрике выглядят одинаково, и их печенье тоже все до единого соответствует высочайшим стандартам, конечно, за исключением сломанного. Оно хоть и не отличается по вкусу, но на продажу не годится, потому что бракованное. Говорят, Фюрер любит выпить вечером чашку чая (он не употребляет алкоголь) с баттеркексом, поэтому каждый год, в день рождения, фабрика посылает ему килограммовый набор своей продукции, которую он находит очень вкусной и питательной. Наше печенье помогает нам в борьбе с англичанами, которые даже приличного печенья сделать не могут.
Октябрь 1940. Близ Лейпцига
Эрих Кренинг рос тихим ребенком. Когда к ним на ферму заходили незнакомые люди, чтобы узнать, можно ли купить фрукты, яйца или мед, он всегда прятался за юбку матери. Да и от нее самой тоже нередко прятался: Эмилия находила его под кроватью, где он рисовал замысловатые фигуры на пыльном полу и бормотал что-то на своем языке, или в конюшне, где он шептался с их лошадью Роньей. Когда мать спрашивала, хочет ли он есть, малыш мотал или кивал головой; когда спрашивала, устал ли он, либо просто продолжал играть, либо ложился на кровать и закрывал глаза. Пушистые соломенные волосы и небесно-голубые глаза делали его похожим на прелестную куколку. Когда Эмилия брала его с собой в деревню, он тихо сидел в телеге и не сводил глаз с неба, будто высматривая что-то в его синеве.
На рынке другие матери останавливались, чтобы полюбоваться на Эриха. «Ваш первенец? — спрашивали они. — Первые дети всегда особенные». Его угощали спелыми вишнями и ломтями домашнего сыра, трепали по щеке и волосам, а он от смущения не знал, как увернуться.
Только с бабушкой, которая заходила к ним по воскресеньям после церкви, он был совсем другим. У меня чистое и простое сердце, говорила она ему. Я пою и никогда не кричу. Бабушка Кренинг, невысокая и мягкая, всегда носила черное платье и скалывала седые, как крыло горлицы, волосы в аккуратный пучок. Она сажала Эриха к себе на колени и учила старинным песням про водяного, который заманивал к себе девушек, про розы, которые падали с небес как снег, про вино, проливавшееся дождем, про соловьев и воронов, которые умели говорить, как мы с тобой, и про путников в далеких краях. Поначалу Эрих подпевал неразборчиво, постепенно выучил все слова, и если бабушка останавливалась посередине фразы и вопросительно смотрела на него, то продолжал сам, отправляя птиц на ветки, рыб — в ручьи, розы — в долины, а путников — в леса.
— Идеальный ребенок, — говорила бабушка. — Просто идеальный. Когда же у него появится братик или…
Но эту фразу никто не заканчивал.
В день рождения мать разбудила Эриха в семь часов. Он еще до конца не проснулся и смотрел на нее отстраненным взглядом.
Эмилия почувствовала запах мочи. Опять. Как же она мечтала, чтобы время шло быстрее, чтобы все это уже кончилось, и он оставался сухим всю ночь. Однако, напомнила она себе, могло быть и хуже. Гораздо хуже. «Ты, ты, ты», — закричала лесная горлица.
Эриху исполнилось пять лет — возраст, когда цвета, запахи, звуки и вкусы начинают сплетаться в картины, навсегда остающиеся в памяти: затхлый изжеванный мишка без глаз, капли, падающие из лейки на прелую землю, жесткий деревянный стул, громыхающий по полу белоснежной детской. Кто знает, почему одни ощущения запоминаются на всю жизнь, а другие рассеиваются, как дым в небе? И почему порой остаются одни обрывки: случайные радости и полуосознанные страхи?
— Не спеши, золотце, — говорит Эмилия за завтраком. Эрих слишком быстро заглатывает еду, что плохо для пищеварения.
Он возит свою новую деревянную змею по столу, и она стучит, обвиваясь вокруг молочника.
— Как говорит змея? — спрашивает Эмилия.
— Ш-ш-ш-ш-ш-ш, — отвечают вместе Эрих и Кристоф.
После завтрака Эмилия умыла и причесала сына, пригладив ему волосы водой. Он — ее солнечный мальчик, голубоглазый и светловолосый. Раса становится все лучше, это очевидно, достаточно взглянуть на детей.