словами.
То есть: у тебя в мозгу должна родиться книга.
И только тогда — последняя стадия! — ты должен изложить это языком, словами, языковыми средствами.
С одной стороны, у нас любят вздыхать значительно о пушкинской простоте. С другой, когда сталкиваются с истинной простотой, безыскусностью, кривят губы и говорят: ну, это не стиль, не литературный особо-то язык, это не литература.
Язык «Западного фронта» выглядит предельно безыскусным. Совсем простым. Кажется, что люди в жизни так и разговаривают, это в общем разговорный язык сколько-то образованных людей. Но не будем спешить.
Итак. Речь идет о Великой войне. Именно так она и называлась, такой в сознании людей и была (до Второй Мировой еще десять лет, и Первая еще не первая, а единственная — Великая). Все ужасы еще свежи в памяти: отравляющие газы, разорванные снарядами тела, миллионные кладбища на полях, вонючие окопы в липкой грязи, бесконечные вереницы калек ужасных…
И вот начало романа: да это же идиллия! Как хорошо кормят: двойная порция фасоли со смальцем, и хлеба с колбасой двойная порция, и меда по полфунта на брата, и курево! А потому что с передовой вывели во второй эшелон половину роты — а половина осталась там, ребята перебиты в обычных боях, нет их больше. И ни слова об этом больше не говорится — все хорошо, наедимся от пуза!
Вот первая сцена романа. Живые живут за мертвых тоже. В самом прямейшем смысле. Жрут за них! Съедают их порции. И радуются! Хорошо! И нет у них скорбных мыслей нисколько, и осуждать их за подобную бесчувственность немыслимо: да они такие же смертники, они сами случайно уцелели, их черед не вернуться с передовой настанет завтра. А сегодня их счастье, их день, и вот их главная радость жизни — нажраться от пуза из ротного котла.
А дальше и того прекраснее: они идут в сортир! Они бывалые солдаты, и справляют нужду с полным комфортом: сдвигают три переносные дощатые кабинки, кладут на колени крышку от бочки, и играют на ней в скат — в карты, традиционно немецкая игра на троих, не шибко хитрая, 32 карты.
И вот этот потрясающий пейзаж: зеленый луг в красных маках, теплый ветерок, вдали аэростаты над передовой и клубочки зенитных разрывов вокруг них в голубом небе, а здесь сидят в кружок на удобных толчках три солдата со спущенными штанами, и млея от счастья жизни играют в карты.
Это самая антивоенная, самая философско-милитаристская, самая издевательски-трагическая сцена во всей мировой литературе о войне. Здесь нежность и глумление, ностальгия и проклятие — это апофеоз неестественности войны, ее извращенности, ее шизофреничности!..
И еще. Ребята, только немец мог написать такую сцену. Только человек народа, где были Брейгель и Босх — эта сцена, это чистый немецкий экспрессионизм, это картина Эрнста Кирхнера (вспомните кто помнит его знаменитую «Солдат и шлюха»).
Это жесточайший гротеск. И это чистая правда, все по жизни. И вот вся эта война — это жесточайший гротеск, шизофрения, этого не должно быть, не может быть — а это так просто, так обыденно и реально.
Я-то сейчас может глубоко вникаю, а простые читатели ни фига этого не думали, а просто читали — но им и не надо было думать: достаточно того, что они просто читали и видели, слышали то, что Ремарк написал. А гротеск жестокий и протест уже откладывались неформулируемым таким, размытым чувством в подсознании читателя. Это и есть высший класс.
Вот это начало, эта экспозиция романа у Ремарка — это революция в мировой военной литературе, это совершеннейшее новаторство — причем без малейшего формализма, без малейшей лобовой подачи прием. Но — прошу вдуматься — книга о Великой войне начинается с натуралистической сцены пожрать и посрать. Причем натурализм — скромно так, воспитанно, без шокинга, без тошнотворных деталей: обычным приличным языком.
А ведь было: героизм, порывы, а также жестокость, кровь, а также страх, волнение, выполнение долга. А вот хрен едучий всем, кто загадил головы несчастным мальчикам и отправил их на убой! Да: счастье солдата — пожрать и комфортно оправиться. А лозунги кричите сами.
Обычным приличным языком Ремарк говорит о страшных вещах. О нормальном радостном животном счастье, физиологическом, вчерашних интеллигентных гимназистов, читающих мальчиков со своими мечтами и жизненными планами.
Две ипостаси нормальных и обычных солдат показывает Ремарк: солдат как механическое животное, бесчувственная машина для самосохранения, убийства и удовлетворения чисто физиологических нужд — и этот же солдат как нежное, жаждущее любви, отдающееся верной дружбе привязчивое существо, способное рисковать жизнью и погибнуть ради товарищей.
Одна из особенностей романа — явный и даже лобовой символизм некоторых сцен — и их абсолютно прозаический, абсолютно мотивированный обстановкой, бытовой, житейский характер. Когда, попав под огневой налет, они укрываются между могил кладбища, а снаряды перепахивают пространство, и вот полусгнившие доски летят — и человеческие кости с истлевшей плотью перемешаны с живыми солдатами меж них: они уже на кладбище, и артиллерия — бог войны — мешает живых с мертвыми, и живые укрываются меж мертвых, ища спасения: не то мертвецы прикрывают их, не то они уже попали в свое близкое будущее на кладбище, не то не разберешь, кто живой а кто мертвый на этой войне, и одних от других отделяет случайный миг.
Меж живыми и мертвыми живут солдаты, и для них эта разница готова исчезнуть в любой миг.
И тут же — решение вопроса, вокруг которого последние лет уж двадцать у нас бесконечные дискуссии с надрывом: о праве на эвтаназию. Для солдата на передовой этот вопрос всегда был решен, не существовал ни в какие времена. Вот после шквального обстрела раздроблено бедро и сустав у совсем юного мальчика-новобранца, он еще в шоке, не чувствует боли, и старые солдаты понимают, что он с таким ранением не выживет, транспортировки не