А ведь и вправду решение ехать было не менее драматичным, чем полет в космос, в который не верили сидящие на скамеечке в парке моего города старые евреи: мало ли что можно передавать по радио и показывать по телевизору. Казалось, легче полететь в космос, чем покинуть пределы этого заколдованного невидимыми, но весьма ощутимыми железными цепями, занавесами, задвижками пространства.
Мне представлялось, что мистику этой замкнутости могут отомкнуть лишь соответствующие ей по абсурдности действия, как полет ведьм на метле, мгновенное перенесение с одного места на другое, побег на лесосплаве через Карелию или угон самолета, который при нем обсуждали ребята, толкущиеся у синагоги.
Байка, приписываемая жестокому шутнику композитору Богословскому, обретала реальность мечты. Якобы, желая отомстить другому весьма пьющему композитору, Богословский подговорил компанию напоить его и довести до памятника Пушкину, где тот отключился. В таком состоянии его отправили на самолете в Киев и там положили около памятника Хмельницкому. Конечно, тот чуть не свихнулся. Но очень заманчиво было бы уснуть у памятника Пушкину и проснуться в Иерусалиме, положим, у стены Плача.
Когда была взята группа, пытавшаяся угнать самолет, это было с их стороны единственно трезвым действием, разрушающим опаивающую размягчением мозга магию этого чертова пространства.
Власть еще была куда как сильна – слать танки в Чехословакию, Египет и Сирию, слыть оплотом освобождающихся народов Азии и Африки, где президент какого-либо племени, узнав, что его клан приняли в ООН в качестве государства, падал с дерева и ломал хвост. Его срочно облачали в современный костюм и рубаху, используя отломанный хвост вместо галстука.
Когда в очередной раз на конференции сравнивали сионизм с расизмом, я про себя произносил, как заклинание, на иврите, слова пророка Исайи – «Ми Цион тецэ Тора вэ двар Элоим ми Ирушалаим» – «Из Сиона взойдет Учение и слово Господа – из Иерусалима».
Естественно, в этом сжимающем виски похуже мигрени пространстве независимые философские поиски могли восприниматься только как преступление. Кто ты, ваще, такой, гражданин хороший, какое имеешь право заниматься философией, не имея ученого звания?
В перерыве между заседаниями конференции я разговорился с научным сотрудником Института истории и философии, довольно молодым человеком, сделавшим небольшое, но насыщенное мыслью сообщение. Достаточно было нескольких положений, высказанных мной, как сотрудник разволновался:
– Почему бы вам не подать документы к нам в Институт на соискание хотя бы места младшего научного сотрудника?
– Да у меня же нет звания.
– Как? Вы шутите.
Не хотелось мне оскорблять научного сотрудника, сделав признание, что именно благодаря отсутствию диссертации он сумел сохранить незаемность мысли и независимость суждения.
Изводило меня одно: как переправить написанное за кордон?
Это держало меня здесь.
Ребята, с которыми познакомился в синагоге, дали адрес в Москве, предупредив, что записи должны быть сжаты. Никакой гарантии, что это будет переправлено, не давалось. Я позвонил, сказал пароль, получил указание: двигаться по таким-то улицам, найти такой-то дом, подняться на такой-то этаж, ровно в 17 часов 13 минут постучать в такую-то дверь. Понятно, что именно эти 13 минут и были современным кодом «Сезам, отворись!» В страшнейшем волнении я все это сделал. Дверь открылась, высунулась рука и взяла пакет.
На улице я сразу заметил слежку. Ухитрился юркнуть в метро. Менял направления и станции, дважды прокатился по Кольцевой линии, пока не вышел на станции Киевской. Уже огибая разбухшее брюхо переделкинского кладбища, все еще оглядывался, не топает ли кто-то сзади.
Долго сидел, словно отходя от страха, не в силах успокоиться, с соседом по коридору в Доме творчества, старым журналистом с Урала Селенским. Лицо его было изборождено глубокими морщинами. Значительную часть своей жизни он просидел в ГУЛАГе. Пил беспробудно, уважительно удивляясь моей стойкой трезвости.
– Надо бы проветриться, – говорил я, ведя пошатывающегося старика под руку среди сосен и высоко вымахавшего бурьяна. В тишине ночи, почти закладывающей уши, тот вдруг уперся мне в руку, расставив ноги, и произнес речь:
– Не отнекивайся, я знаю, – ты еврей!
– А я и не отнекиваюсь.
– Так вот, слушай. Мы с тобой два сапога пара по гегелевскому закону единства противоположностей. Ты – вечный Жид, я – вечный Арестант. Единственное, что Россия может выставить на мировом уровне. Все годы в лагерях я вспоминал слова Иова: «Бог сказал Сатане: сокруши Иова до края, но душу не забирай». Но если сокрушил, то и душу забирай. Не забирает. Вот откуда невыносимость. А можно душу сокрушить, а дыхание и члены оставить. Вот когда телом и умом овладевает страх. Они, костоправы дубленые…
– Костоправы? – я вздрогнул.
– Ну да. Они-то хорошо знают предел, до какого человек устоять может. Так вот, дружище, заполонили все поры жизни люди пота и страха. «Неверность как быстро текущие ручьи», говорит Иов. Вот, главная их черта, и ручьи эти вовсе не вода. Ручьи пота и страха. Не живут, а потом истекают.