Глубоко присев, он поднимает раскрытую ладонь: видите?
Саймон всё видит, но поди повтори. После занятий Томми, обняв Саймона за плечи, идёт с ним в раздевалку, постанывая на ходу. Роберт косится на них. Дождь бьёт в стёкла, но в раздевалке жарко от потных тел, почти все танцоры без рубашек. Когда Саймон уходит обедать с Томми и Бо, Роберт остаётся.
Они идут на Семнадцатую улицу, в кафе «У сироты Энди». Саймон твердит себе, что ничего дурного не сделал, большинство ребят в академии любят пофлиртовать, и не его вина, что Роберт сторонится. Роберта он любит — конечно, любит. Роберт умный, серьёзный, необыкновенный. Классической музыкой он интересуется не меньше, чем футболом, и, несмотря на молодость — ему нет ещё и тридцати, — больше любит поваляться в постели с книгой, чем ходить с Саймоном в «Пурпур». «Он шикарный», — отозвалась о Роберте Клара, когда с ним познакомилась, и Саймон так и сиял от гордости. Но здесь кроется и источник трудностей: Саймон любит грубый секс, ему по душе непристойные взгляды, шлепки, минет. Его тянет к разврату — по крайней мере, в представлении его родителей, — и эту тягу он наконец начал осознавать.
После обеда они идут в аптеку за папиросной бумагой. Саймон расплачивается, а Томми и Бо ждут снаружи. Когда он возвращается, оба глядят на окно аптеки.
— Боже, ребята, — говорит Томми, — видели это? — И показывает на приклеенную к стеклу самодельную листовку: «РАК ГЕЕВ». Под заголовком полароидные снимки. На одном юноша задрал рубашку, а на теле — лиловые бляшки, шелушащиеся, как ожоги. На другом разевает рот, а во рту такая же бляшка.
— Да ну тебя, Томми! — Томми мнителен до крайности, вечно жалуется на боли в мышцах, о которых другие слыхом не слыхивали, но в голосе Бо отчего-то звенит страх.
Они курят, сбившись в кучку под навесом бара «Тоуд-Холл». Саймон затягивается, однако влажный сладковатый дым, против ожиданий, не приносит покоя. Саймон места себе не находит, и весь остаток дня в голове теснятся картины — эти жуткие бляшки, лиловые, как сливы, — и приписка на листовке, в самом низу, красными чернилами: «Берегитесь, ребята. Что-то неладное».
Ричи просыпается с красным пятнышком на белке левого глаза. Саймон подменяет его в клубе, чтобы тот сходил к врачу; Ричи хочет вылечиться к Рождеству, к традиционному «Вечеру бубенчиков и члена». Из завсегдатаев «Пурпура» мало кто уезжает в праздник навестить родных, и танцоры щеголяют в красном и зелёном гриме, с бубенчиками на резинках трусов.
— Мне говорят: «Наверное, конъюнктивит», — рассказывает на другой день Ричи, брызгая Адриану на ягодицы пурпурной краской из баллончика. — Лаборанточка — славная, лет девятнадцати — спрашивает: «Не было ли у вас контакта с фекалиями?» А я ей — прижав руку к сердцу: «Да что вы, милочка, я к этой дряни не подойду на пушечный выстрел!»
И все заливаются, и Саймон запомнит Ричи таким — басовитый хохот, армейский ёжик с лёгкой проседью. К двадцатому декабря Ричи уже нет в живых.
Как описать этот ужас? Бляшки появляются у цветочника из парка «Долорес» и на изящных ступнях Бо, который когда-то откручивал по восемь пируэтов подряд, а теперь его, в судорогах,
Роберт мерит шагами комнату.
— Нам нельзя выходить из дома, — заявляет он.
Продуктов им хватит на две недели. Оба не спали несколько суток.
Но Саймона мысль о карантине вгоняет в дрожь. Он не хочет быть отрезанным от мира, отказывается прятаться, отказывается верить, что это конец. Он же ещё не умер! И всё-таки он знает, знает наверняка или, по крайней мере, боится — как же тонка грань между страхом и предвидением, как легко маскируется одно под другое, — что гадалка была права и двадцать первого июня, в первый день настоящего лета, его не станет.
Роберт против его работы в «Пурпуре».
— Там небезопасно, — повторяет он.
— Везде небезопасно. — Взяв косметичку, Саймон направляется к двери. — А мне деньги нужны.
— Ерунда, в «Корпусе» тебе платят. — Роберт догоняет Саймона, хватает за руку. — Признайся же, Саймон, тебе там нравится. Тебе это нужно как воздух.
— Да уймись ты, Роб! — Саймон сдавленно смеётся. — Не будь занудой.
— Занудой? Это я-то зануда?
