А тогда, в том июне, она боялась, смертельно боялась. Жен брали по-разному – некоторых сразу следом за мужьями, некоторых через полгода или даже год. Закономерность уловить было нельзя, от этого было еще страшнее. Именно от страха она и додумалась, поняла: все зависело от мужа. Если он сразу признавал, что жена тоже участвовала в троцкистско-зиновьевской банде, ее и брали сразу. Если же упорствовал – говорили, что упорствующих сильно бьют, так что запираться было вдвойне бессмысленно, – то жену арестовывали тогда, когда муж наконец подписывал показания…
– И кому будет лучше от его правды? – спрашивала неизвестно у кого Л. – Кому поможет его правда?
Тем более что он правды не знал и не хотел знать.
Но М. нашел третий вариант финала – драматургическая его изобретательность не уступала поэтической. Как ему удалось в набитой битком камере разодрать на ленты свою рубаху и привязать петлю из этой ленты к внутренней оконной решетке – неизвестно. «Я не вынесу допроса, – сказал он ей беззвучно, одними губами, наутро после ареста, во время первого свидания, ставшего и последним. – У меня только один выход…»
Она посмотрела ему прямо в глаза и согласно кивнула. Это был выход и для нее, во всяком случае шанс отделиться и уцелеть.
И даже фамилию ей не пришлось возвращать свою, местечковую. Начальство оценило ее деликатность и готовность сотрудничать в решении проблемы, называвшейся «выдающийся поэт М.». В газетах сообщили о «трагической гибели», в то же время почти официально на всех углах говорили о белой горячке и самоубийстве. Правдоподобная эта версия ползла из кабинетов и дежурок бывшего страхового общества «Россiя», едва ли не из-за кремлевской стены… И про Л. будто забыли, никуда не вызывали, но никуда и не приглашали, ни на какие вечера памяти. Впрочем, отчисления от мгновенно изданного двухтомника пришли исправно, она получила деньги, как получала всегда, по доверенности, и никто слова не сказал – мол, доверитель-то… того… Все молча согласились считать переданную из камеры, непонятно кому адресованную невнятную записку официальным завещанием. Следовательно, Л. была признана вдовой.
И она боялась непереносимо, как и следовало вдове, и чем дольше продолжалась спокойная жизнь, тем она больше боялась.
В начале третьего месяца, не выдержав страха, она пришла к человеку, от которого зависели и сами писатели, живые и мертвые, и их жены или вдовы, – к Ф. Пришла, как к старому знакомому и человеку своего круга – когда-то на каком-то торжестве в Кремле М. их познакомил…
Костлявая мымра в круглой глубокой шляпке, из-под которой торчал клок желтых, как у клоуна, паклеобразных волос, – такая внешность секретарши исключала любые слухи, – загородила рукой телефонную трубку и что-то в нее пробормотала. Выслушав ответ, она мотнула головой в сторону двери с латунной дощечкой, на которой не было ни должности, ни званий – только имя и фамилия.
Кабинет Ф. был весь, до потолка, обшит лакированным деревом. Гигантская шкатулка, туго заполненная тошнотворно сладким запахом трубочного табака и еле уловимым едким дуновением какой-то химии…
Потом она узнала о его больных почках и диабете, и научилась сама впрыскивать ему инсулин, когда лицо его делалось зеленовато-желтым, и даже наловчилась стимулировать массажем испускание мочи. Для этой цели оборудовали специальный чулан за кабинетом, и оба очень опасались, что кто- нибудь доложит об этой роскоши наверх – объясняй потом насчет болезней. Больных там, на самом верху, вообще не любили, они напоминали о человеческой смертной природе. А уж такое неприличие, как особое отхожее место, которое посещается в компании любовницы, ему точно было не по чину…
Он ни разу не посмотрел на нее за полчаса разговора – занимался трубкой. Постукивал ею о край стола, выковыривал какой-то специальной лопаткой пепел, протягивал витую проволоку с вплетенной щетиной сквозь узкое отверстие мундштука… Потом начал сосредоточенно трубку набивать, утаптывать табак широким большим пальцем с плоским ногтем…
Она еще не знала, что он давно стал совершенно бессильным в постели, что, кроме всех прочих болезней, у него тяжелый, безнадежный алкоголизм, и в запое он обязательно развлекается русской рулеткой, крутит барабан наградного кольта с перламутровыми щечками рукоятки, щелкает спуском. А потом она узнала секреты, хранящиеся еще глубже… Что мужское бессилие у него не от возраста и не от водки, а с молодости. Что даже в самом отчаянном запое он всегда отдает себе отчет в поступках и не делает ничего, что могло бы вызвать кремлевское неудовольствие. И что патрона в барабане нет ни одного.
Но даже себе самой она никогда не признавалась в том, что живет с Ф. из страха и корысти, – просто потому, что это было бы неправдой. На самом деле была любовь, она чувствовала настоящую, необъяснимую и непреодолимую тягу к этому монстру, в ранней юности патологическому садисту – чего стоила служба в истребительном отряде ЧОНа, а сейчас вершителю судеб, откровенно наслаждавшемуся властью над слабыми, полностью от него зависимыми… И несмотря на отвратительный запах, не перебивавшийся ни голландским табаком, который ящиками привозили ему дипломаты, ни крепким мужским одеколоном, который при каждой поездке в Европу покупал сам; несмотря на абсолютное скопчество, которое он преодолевал после долгих стараний, вовсе не волнуясь о ее удовлетворении; несмотря на невыносимые кошмары запоев – она жаждала его телесно, и отвратительные детали физической близости с ним возбуждали ее особенно…
– Вам что, деньги нужны? – спросил он, довольно долго помолчав после того, как она закончила свою до последнего слова подготовленную и заученную речь.
– Мне нужно полное собрание сочинений М.! – довольно натурально закричала она, но тут же, испугавшись, сбавила тон. – И стране оно нужно…
Ф. поморщился – впрочем, почти незаметно, сильно затягиваясь и выпуская из трубки голубой с рыжими прослойками дым.