выпрыгивала механическая кукушка, за ней другая, а грудному пенью курантов предшествовал долгий туберкулезный вздох часового механизма. Все эти вздохи, пения, кукования и перезвоны начинались почти одновременно, и старик, не выходя из своей задумчивости, заботливо, словно вытирал детям носы, поправлял стрелки. Казалось, старик и жил в магазине, питался и ночевал здесь, и ночью, как на детский плач, просыпался на их голоса. Его добродушный внимательный взгляд из-под круглых очков был загадочен. Андрею хотелось, чтобы однажды старик столкнулся с ним глазами, казалось, что тогда он непременно поймет его и непременно подарит ему часы с витрины.
Впервые приобрести часы он зашел в новый магазин на Невском, к девушкам в коротких фирменных халатиках и пилотках, зашел буднично, как за хлебом, – без часов студенту жилось нервно и неспокойно. Замкнув ремешок на руке, он словно накинул уздечку на время и молодцевато сказал: „Пошли, родимые!“
Но та, детская мечта так и осталась неутоленной, мечта о даровой умной роскоши. Вот она-то и заговорила в нем при виде золотого мусора часов, которые лежали на траве, на дорожках, на деревянном полу веранды, редко, словно первые палые листья.
Да, но что же дальше?…
Дальше он, кажется, возвращается на лестничную площадку и видит, как уборщица сметает в совок еще десятка два самых разных часов. И вот уж они с драгоценным стуком летят в ведро. „Зачем вы так-то!“ – говорит он и переворачивает ведро. Снова драгоценный стук.
Он роется в часах, выбирает себе по вкусу. Вот. О таких он мечтал. Электронные часы в простом металлическом корпусе. На блекло-сиреневом циферблате немые молочные полоски. Он крутит какие-то колесики, нажимает кнопки, и из сиреневой млечности начинают ему подмигивать неоновые цифирьки. И он вдруг понимает, что это не случайные цифры, что в них какая-то кукушечья предопределенность. Он нажимает кнопки и крутит колесики, пытаясь остановить это мелькание и разглядеть напророченное число.
Его берет злость. Потом злость сменяется страхом. Чья это злодейская выдумка? Надо выйти в сад и подкинуть часы какому-нибудь лягушонку или кроту.
Молоденькая белобрысая уборщица продолжает сметать часы и иронически улыбается. Кажется, она понимает все, что сейчас происходит, и ей смешна эта его борьба с искушением. Может быть, все это испорченные часы?
С часами в кармане он выходит в утренний, влажный, элегический сад.
Радость и страх. Часы топырят карман. Все видят их. Почему-то он с украденными часами в кармане – главное в саду событие.
И вот в этом сне, который он воспринимает как реальную жизнь, он вспоминает о своих гордых юношеских снах, в которых также оказывался не раз под враждебным обстрелом смеющихся, негодующих, шипящих глаз, но вспоминает он также и то, что в тех снах он видел себя кем-то вроде Чацкого или Арбенина, его бодрила мысль о собственной исключительности; теперь же, выходит, он просто воришка. „Этого-то вы и добивались!“ – злобно думает он.
В деревьях, подобно испугу, мелькнуло удивленное лицо Саши. Саша? Да нет, откуда…
Звук протекающей в стенных трубах воды – первый звук этой жизни. Наверное, мама моет на кухне посуду. А может быть, кран включен у соседей.
Он нехотя открывает глаза. В комнате полутемно. Шторы задернуты. День? Вечер? Утро?
Вчера напился. Во рту мерзко. Надо встать и почистить зубы. Открыта ли пивная?
Он лениво вылезает из-под одеяла, ступает теплыми ногами по лакированному паркету. Отодвигает штору и прислоняется щекой к холодному стеклу. Ах, черт, не видно из-за деревьев. Лучшее время – зима. Зимой видно.
Скорей бы уж листья эти поотрывало к чертовой матери. У берез листва желтая, сквозная, как пламя свечи. Хмарь над ними вьется, точно копоть. Эти уже скоро. А тополя, те еще совсем зеленые, жирные. Ах, черт!
Он с досадой возвращается в еще не остывшую постель.
Ему мешало лицо. Он точно помнит – ему мешало собственное лицо. Но как он почувствовал это и в связи с чем? Лицо было словно бы лишней живой инородностью. Как в детстве гусеница, вползшая с воротника на шею.
А с часами что же? подсунул он их кому-нибудь или нет?…
Нет. Конечно. Как это он забыл самое главное? Там, во сне, он вдруг почувствовал, что ему жаль расстаться с часами и что в этом-то и состоит, быть может, ловушка того неведомого, кто смеется над ним. И суть именно в открытости приема: в том, что один ставит ловушку и не маскирует ее, а другой видит, что это ловушка, и добровольно в нее ступает.
Им овладевает веселая дерзость, похожая на отчаяние, и он надевает часы на руку и вдруг оказывается в комнате, в их старом еще доме, в узкой комнате с маленьким глубоким окошком.
Уже поздний вечер. Даже, наверное, ночь. И комната освещается бог знает чем. Может быть, фонарями с улицы.
Тоскливо и страшно. Нет мамы, нет отца. И в то же время он как будто в комнате не один.
Тревога перерастает в ужас. Живые только цифры на часах, и они отсчитывают ему срок.
Но почему он вернулся сюда один?
Хотелось пить. Казалось, надо только глотнуть воды – и тоска пройдет. Со стены смотрел на него „Последний день Помпеи“. Где-то недалеко по стене