бежали.
Тема прозы для Лурье – особая, поскольку находится внутри авторской претензии. Фрида Кацас, в советские еще времена, заказывая внутреннюю рецензию на рукопись Лурье, просила подчеркнуть, что мы имеем дело с прозой. Думаю, это была их совместная с автором просьба.
В предисловии к книжке своего аватара С.Гедройца Самуил Лурье в легкой, как и полагается, манере заметил: «Он, видите ли, старается писать критику – прозой». А вторая книжка С.Гедройца «Гиппоцентавр» носит вполне прозрачный подзаголовок: «Опыты чтения и письма».
Чуть ли не на второй-третий день нашего знакомства я от него услышал: интересно, кто может заставить меня прочесть хоть страницу бессюжетной прозы? И в эти же дни: я не могу писать прозу: «Он вошел, прикрыл за собой дверь, сел на стул спиной к окну…» Нет, нет! Из стыда не смогу.
В 90-е годы Самуил Аронович предложил мне напечатать в «Неве» повесть «Короток твой дар, милая…», которую слышал до этого в устном исполнении. Мгновенно поставил в номер. Но – ни слова о тексте. На следующий день я спросил, значит ли это что-то? Он ответил: не поверите, всю ночь из-за этого не спал. С тем же вопросом: почему ничего не сказал? Дело в том, что две недели назад я уничтожил текст, один к одному похожий на Ваш. Свой уничтожил, а Ваш печатаю. Не знаю, как объяснить.
Этот разговор, как многие, многие, остался без завершения. Уничтоженная им проза, что легко вывести из ее сравнения с моей, была бессюжетной. Но главное, скорее всего, в другом: Лурье прельщала и ему же претила исповедальность. Особенно в ее душевном изводе. Ахматовское «Весь настежь распахнут» – точно не про Лурье. Потому и к мемуарам относился с опаской – слишком много автора. На соображение, что без этого нельзя написать ни строчки, отвечал молчанием. Про себя говорил: как мемуарист – я ноль. И действительно не написал ни строчки. Думаю, просто отрезал от себя этот соблазн.
Мемуарист должен быть кем-то вроде тайного агента, писать честный, анонимный отчет о своих наблюдениях. Только факты. Но все хотят быть свободными художниками, то есть толковать о своем и о себе. Таков примерно ход его рассуждений. Помня об этом, пишу, изымая из текста всё, что касается наших долгих отношений, всё, что может показаться чувствительностью. Песня умирает в горле.
Речь Сани не закавычиваю. Как он расстраивался, когда устно или письменно его цитировали! Как будто, стало быть, ручаются, а при этом всё вранье. За точное воспроизведение речи не ручаюсь, пишу, как помню. И только о литературе.
По поводу прозы: это были, конечно, мучения больше автора, чем критика. Прозу свою он все же изобрел, блистательную. Вернее, попал в нее, сразу, как будто с ней родился. И она с годами менялась, как свойственно прозе, а отнюдь не критике. Это был, я думаю, в нашей прозе-критике «случай Жуковского». Автор скрыт за чужими текстами и персонажами. О Лурье, читателю известно меньше, чем об С.Гедройце. Зато уж тут исповедальность небывалая, какая возможна только в лирических стихах.
Не раз сталкивался с резким неприятием некоторых эссе Лурье. Таких, например, как о Блоковской «Клеопатре» («Самоучитель трагической игры») или о Тютчеве («Тютчев: послание к N.N.»). В последнем, как мы помним, речь о том, что «грамматика Тютчева упорно, ценою тончайших ухищрений уклоняется от употребления глагола „любить“ в первом лице единственного числа». Клевета на гения! Как можно!? Но ведь это о себе, пытался возражать я. О Блоке и Тютчеве, разумеется, но еще и о себе. Ответ: вот пусть о себе и пишет.
Что сказать? А Пушкин не оклеветал ли Сальери? А Жуковский не украл ли произведения Шиллера и Грея? А Тынянов, обнаруживший в Грибоедове или приписавший ему собственные черты? Есть замысел, есть жанр. В угоду им сжигается много жизненного материала. Самуил Лурье изобрел жанр собственного имени. Так или иначе, с этим теперь придется считаться. Если же в основе доказательства лежит грамматика, – тем более.
Проза (продолжение). Но было и еще в отношении Лурье к прозе противоречие – не противоречие, – особенность. К так называемой серьезной прозе относился с подозрением, предпочитая ей беллетристику. Недолюбливал Пруста и Музиля. Над многоумным Умберто Эко издевался: «… через каждые, предположим, десять страниц герой романа должен перекусить, или прогуляться, или справить нужду, и не машинально, а с чувством. Цитируя чьи-нибудь стихи (оставим ему на эти случаи т. н. книжную, как бы чужую память), афоризмы. Вообще, размышляя как можно глубже. Чтобы читатели устыдились испытываемой ими скуки. Чтобы поняли: их кормят отборной философской прозой – с подливкой из утонченнейших пейзажей, между прочим, – и нечего тут.
…Выделить – копировать – вставить. Выделить – копировать – вставить. И опять перерыв: телефонный разговор, или сновидение, или с прислугой поболтать – мало ли стилистических средств».