получится.
Самуил Аронович был, как известно, человеком злоязычным. Про себя говорил (конечно, с усмешкой), что-то вроде того, что на язык злой, но в душе добрый. Так оно, между тем, и было. И не просто добрым – он был человеком благородным. Но и едва ли при этом сумею назвать хотя бы одного, на кого бы его злоречивость не распространялась. Случаев и подробностей горы. Однако для того, чтобы истории были правдивы, а герой узнаваем, нужно рассказывать вместе: и о злоязычии и о благородстве. Это по понятным причинам невозможно.
… А соловьи, по-видимому, распелись на всей Земле. Заберется такой на самый-самый кончик самой-самой верхней веточки самого-самого высокого из окружающих деревьев – и так раскатится – вспомнишь Тургенева. Непонятно, как могут в этих клочках пуха помещаться такие большие голоса. А на соседней крыше живет сова – и подвывает днем и ночью.
Дела мои – не то чтобы блеск; надо идти на второй круг лечения, что и начнется июня 10-го. Чтобы не думать о нем, составляю предложения и вешаю, как на гвоздь или как Шкловский на веревку – на некий сюжет. Типа как про Кармен. Авось до 10-го и закончу. И пришлю, хотя пока еще даже не знаю точно, что хочу сказать. Пишу, как забавную элегию, – строчка за строчку, дедка за Жучку и т. д. Авось кривая выведет. Это справедливо, я думаю: всю жизнь я любил литературу и работал для нее, – а вот теперь она, спасибо ей, выручает меня (немножко жаль, однако, что не деньгами): привычный труд позволяет отвлечься от неприятных мыслей. Правда, идет тяжело: хорошо, если в день два абзаца.
Стиль отношений. Реакции его были непосредственны, радость искренней, но случалось, как и в его прозе, сюжет заканчивался многотолкуемой остроумностью, вопросом с угадкой, недоговоренностью или, опять же, богатым на версии, молчанием. Из-под каких-то бытовых ситуаций он ускользал.
Простое изъявление чувств редко давалось ему, вернее, он не давал ему хода. Из вечной боязни впасть в пошлость, быть может. Но всегда четко и точно реагировал на существенное. Человеческие же проявления, требующие такой реакции, встречаются редко.
Помню в компании зашел разговор о Бродском, который был еще жив. Некто сказал: и чего все с ним так носятся и колыбельно жалеют? Не в лагере ведь – в Штатах. Нобелевку получил. Состоятелен. Профессорствует. Ездит по всему свету. Обласкан друзьями, любим женщинами. Мне бы такое несчастье. Другой мрачно и резко возразил: не стоит так говорить. Поэт всегда расплачивается. Как и чем – гадать бессмысленно. Но расплачивается всегда.
С.Л. тут же влюбился в этого человека. Ничего не сказал, но было видно, что буквально загорелся любовью и благодарностью. И потом стал постепенно вводить его в другие, многочисленные у него кружки и компании.
Мемуарист волей-неволей стремится соответствовать стилю и характеру отношений со своим героем. Систему иронической нежности, дружеской приязни, выраженной косвенно или через иносказание, а то и упакованную в цитату передать почти невозможно. А прямых признаний, повторяю, почти не было. Разве что в последние годы в письмах и в надписях на книгах.
Приведу, против объявленных правил, цитату из письма, обращенную ко мне, чтобы сказать, что это было совершеннейшим исключением из стиля наших отношений, и в тот момент меня, конечно, потрясло:
Скорее всего, это диктовалось состоянием любви и прощения, которое сопровождало его все последние месяцы жизни перед окончательным прощанием.
Еще эпизод: я поздравил его с Новым годом, уже туда, в Штаты. Писал то ли 30-го вечером, то ли 31-го днем. Еще и приписал лихую фразу, в которой отвергал дружеский ритуал, как консерватизм и суеверие: что, мол, почему-то считается, что чем ближе к Новому году послано поздравление, тем, стало быть, ты лучше относишься к человеку. Чепуха! Ответное поздравление я получил за минуту до полночи.
Разговоры. Бесславье. Мечты о книге. Жизнь состоит (вот странность!) почти исключительно из разговоров. У литераторов особенно. Художники, я заметил, о предмете своего ремесла изъясняются скупо, простыми наблюдениями, частными замечаниями, почти знаками, за которыми таится